Пилат
Шрифт:
Слова упали в туман, словно в воду; вокруг них расходились круги. Винце вдруг смягчился; смягчилась и Иза, живущая в ней, круглые глаза ее стали светлыми, жадными, будто в детстве, когда она упрашивала отца купить ей айвового мармелада или орехов в меду.
«Тебя охраняет ангел, — сказал ей однажды Винце, — охраняет ангел, Этелка, ты в двадцатом веке единственный человек, у которого есть еще ангел-хранитель». Она вдруг четко увидела ту картину над своей кроватью, увидела девочку с земляникой; у девочки на лице уже не было старонемецкой приторности: из-под белокурых, венком заплетенных волос на старую глянуло ее собственное, морщинистое лицо; на руке у бегущей девочки, вместо лукошка, висела черная сетка. И в этот момент она поняла, что может сделать для Изы, для Изы, живущей в ней, — не для той, далекой, чужой, которая ездит в такси, шепчется о чем-то с Терезой, строго
— Улетай! — сказала старая ангелу, ангелу с той картины, и ангел взглянул на нее, взмыл в небеса и исчез. Настил был пуст, совершенно пуст, он подымался вверх и тонул во тьме. Старая осторожно сняла очки, сложив розовые пластмассовые заушники, убрала их в ридикюль — и двинулась вверх.
Впервые в жизни за спиной у нее не летел заботливый ангел-хранитель.
II
Утром следующего дня Иза проснулась около девяти, отдохнувшая, довольная, в радужном настроении.
В юности она ненавидела воскресенья, ей было скучно без суеты и шума будней. Лишь поработав несколько лет, она научилась ценить выходные, двадцать четыре свободных часа, время, не занятое ничем, научилась любить и праздники, прежде такие долгие и утомительные. Нынешнее воскресенье, когда не будет ни Терезы, ни матери, ни даже Домокоша, который занят на какой-то читательской конференции, — стало для нее неожиданным подарком. Она лежала в постели, даже не поднимая решетчатых ставней на окнах, смотрела на полоски дневного света в щелях меж рейками, удобно устроившись на подушке. Непривычное, почти физическое наслаждение было в том, что ни один человек на свете не претендует сейчас на ее общество, на ее время, что она может побыть наедине сама с собой, не ощущая даже того немного грустного, боязливо-сдержанного внимания, которое постоянно было направлено на нее из соседней комнаты. Иза сама поразилась, какой это отдых для нее, абсолютный отдых, когда в квартире не слышно тихой возни, скрипа открываемой робко двери в ванную, шаркающих шагов — и неизбежного грохота: чем старательнее пыталась мать не наделать шума, тем более вероятно было, что она обязательно что-нибудь уронит или заденет. Изе даже неловко чуть-чуть стало от того, что ей так хорошо в одиночестве.
И не то чтобы ей сейчас нужно было без помех обдумать какой-то важный вопрос. Анализы у матери — ей прислали их несколько дней назад — были хорошие; Иза искренне верила, что идею насчет артели, где мать могла бы работать, в конце концов удастся осуществить; много ждала она и от материной поездки: смена обстановки должна подбодрить старую. Отсутствие Домокоша тоже ее не тревожило, она привыкла к его странной работе, беспорядочному режиму, привыкла, что у него нет потребности быть с ней постоянно, как когда-то у Антала.
Она решила даже не одеваться до обеда, побездельничать, листая журналы, слушая музыку; а к вечеру можно пойти куда-нибудь погулять, например, в Обуду, там каждый раз открываешь для себя что-нибудь новое. Иза соорудила нехитрый завтрак; она ощущала душевный подъем и уверенность в себе, словно ей удалось провести кого-то, кто упорно покушался на ее покой; мать будет жить рядом, в довольстве и без забот, тревожиться за нее больше не надо, да и другие дела авось уладятся; быть может, определятся и отношения с Домокошем.
Она заваривала чай, когда зазвонил телефон.
Услышав частые настойчивые звонки междугородной, она даже подумала сперва, что ей почудилось; но звонки продолжались; оставив чайник на тихом огне, она побежала в холл. Может, она перепутала, конференция у Домокоша вовсе не в Пеште, а где-то в провинции, и теперь он звонит ей оттуда. Конечно, это он, кто ж еще, с матерью они всего сутки как расстались; неужели она? Чушь какая-то. Хорошее настроение улетучилось. Она ненавидела междугородные вызовы, эти прерывистые резкие трели вызывали у нее приступ сердцебиения;.о том, что отец умирает, она тоже узнала по телефону. Антала тогда едва было слышно, они оба кричали, чтобы понять друг друга. А сколько раз звонила ей мать, и не сосчитаешь, — все спрашивала совета, как быть? Уголь привезли — одна пыль; кто-то выломал доски в задней стенке сарая и украл пилу и топор; отец себя плохо чувствует; у них новый почтальон, и он не желает пенсию оставлять у Кольмана… Господи, страшно вспомнить!
Сейчас она не чувствовала тревоги — только раздражение; Домокош мог бы и понять, что дергать ее в воскресенье — бестактно; в то же время в ней шевельнулось что-то вроде радости: раз звонит даже в воскресенье, значит, она нужна ему.
Когда в трубке прозвучало название родного города, она ощутила себя обманутой. Снова ее теребят оттуда, снова врасплох, неожиданно, не думая о ее покое, о воскресном отдыхе. Ведь только вчера утром она попрощалась с матерью. Злые слезы выступили у нее на глазах, пока она пыталась угадать, что старая позабыла дома и какую позарез необходимую вещь, не уместившуюся в чемодан и в сетку, нужно немедленно выслать. Зонтик, что ли?
Слышимость на сей раз была на удивление хорошей. Голос Антала звучал словно бы из соседней комнаты. Антал произнес только две короткие фразы — казалось, ему трудно говорить — и, прежде чем она успела спросить что-то, повесил трубку. Телефонистка встревоженно осведомилась, закончен ли разговор; когда Иза тоже положила трубку, аппарат несколько раз беспорядочно звякнул, будто на станции не поверили, чтобы кто-то заказывал срочный разговор из-за четырех-пяти слов. Она опустилась в кресло у телефонного столика: ноги не держали ее. То, что она услышала, было невероятно, непостижимо. Ей показалось, Антал говорил сквозь слезы и положил трубку так быстро, потому что не в силах был больше держать ее. Многолетний опыт врача — заставил ее инстинктивно откинуть назад голову и холодными, негнущимися пальцами массировать себе затылок. Никогда еще она не была так близка к обмороку. Сделав несколько полных вздохов, она смогла наконец встать на ноги. Она не пыталась анализировать охватившее ее чувство: сейчас самое важное было — справиться с дурнотой. У нее полились слезы, и она с изумлением услышала, как она плачет — чужим каким-то, воющим голосом. Держась за мебель, она подтащилась к аптечке. Дома Иза держала, лишь самые будничные лекарства и сейчас с трудом нашла коробочку успокоительных таблеток; она еле содрала с нее целлофановую обертку. Приняв таблетку, она вернулась в свою комнату, снова легла на постель.
Теперь она точно знала: жалость, отчаяние, печаль — всем этим не исчерпывается то состояние, в какое поверг ее звонок Антала. Нечеловеческий вой, вырвавшийся у нее, был воем затравленного зверя, который, много часов подряд убегая от охотников, от погони, чувствует себя наконец в безопасности, укрывшись в ветвях, еще измученный, дрожащий, и вдруг опять слышит шум близкой облавы и в ужасе понимает, что снова должен спасаться, бежать, изворачиваться. Куда скрыться, молили дрожащие губы Изы, где найти недоступное охотникам место? Она спрятала в ладони распухшее от плача лицо. Когда-то, в юности, она была очень гордой и, даже жестоко страдая, ни за что не призналась бы в слабости, в поражении. Теперь, наедине с собой, в своем, теперь уже совершенно пустом, принадлежащем только ей доме, она могла не прятать чувств; словно все раны разом открылись в ее душе, даже те, что давно вроде бы зарубцевались, она вновь стояла в доме с пастью дракона на водосточном желобе, ожидая, пока Антал кончит собирать свои вещи, и снова слышала голос Деккера, который сказал ей: «Иза, у вашего отца — рак, пожелайте ему, если любите, скорой смерти». Какими странно живыми казались ей тогда листки заключений, сжатые в пальцах.
Она попыталась восстановить в памяти лицо матери; но ничего у нее не получалось. Словно лишившись способности распоряжаться собственной памятью, Она, как ни напрягалась, видела перед собой лишь общие черты ее облика, сгорбленную узкую спину, линию шеи, которая странно изменилась за минувшие два-три месяца. В последнее время старая — шла ли, стояла ли — упорно смотрела лишь себе под ноги, не поднимая глаз. Одиночество, которым Иза только что наслаждалась, обрушилось на нее, придавило, как камень. Теперь ей доставляла облегчение мысль о том, что Домокош есть где-то, что она может его разыскать, рассказать ему, что случилось, попросить поехать с ней. Она умылась, привела в порядок волосы, оделась. Таблетка, которую она приняла, начинала оказывать действие. «Что за полезная вещь, — думала она с отвращением, — ты можешь чувствовать себя раздавленной и убитой, а приняла таблетку — и отошло». В самом деле, отчаяние, беспомощность отпустили ее. Она позвонила директору клиники — ей удалось уже полностью взять себя в руки, — написала записку Терезе, приготовила вещи в дорогу. Она прошла по квартире, которая вдруг стала просторной, словно одно лишь сознание, что старая никогда больше не будет сидеть и молчать в своей комнате, не будет с грохотом, неумело, опускать ставни на окнах, — сразу раздвинуло стены комнат. Мысль о том, что теперь у нее нет не только отца, но и матери, была непривычна, слишком остра еще, Иза касалась ее осторожно, будто лезвия бритвы.