Пир в одиночку
Шрифт:
Выходит, литератор К-ов, явившийся на свет ровно век спустя, взялся подсобить ему в этом? Не оправдать – никто в мире, понимал он, не нуждается в его оправдании – объяснить, вывести закономерность, оружием которой этот несчастный, сам того не ведая, стал. Слепым оружием – если, конечно, допустить, что оружие бывает зрячим…
Кто зрячим был, так это тот, кто направлял сжимающую пистолет чужую руку – в данном случае хладнокровно направлял в самого себя… В чем-чем, а в этом знал толк: сам-то стрелком был отменным, редким, первоклассным стрелком: все рушилось вокруг него, все страдало и корчилось – либо в спазмах самолюбия, которое он жалил беспощадно, либо в муках любви, столь искусно взращиваемой им в женских сердцах. Зачем? А затем, чтобы острее боль ощущали. Тут он был
Большеголовый уродец, кривоногий и плешивый, изображал себя на живописных портретах романтическим красавцем, тем же, кто отказывался признать его таковым, мстил со всем неистовством бешеного своего темперамента и с дьявольской изобретательностью. «Он не впервые отомщал», – брошено в поэме, которую начал восемнадцатилетним юнцом и переделывал, кромсал, дополнял чуть ли не до последних дней своих, до вытребованного им выстрела на горе. Десяток без малого вариантов…
«Как демон мой, я зла избранник», – обмолвился в одном, раннем, но позже слова эти выбросил. Слишком много чести для публики, которую, разумеется, презирал и среди которой был, конечно же, и беллетрист К-ов. Где-то на галерке сидел, на последнем ярусе… А впрочем, уже не на последнем, по-нарастали – взамен прежних обветшавших и осыпавшихся, – новые читательские поколения, которые, в свою очередь, тоже обветшают, тоже осыпятся, сотворенное же этим человеком будет по-прежнему свежо и мощно, будто легло на бумагу вот только что: живехонькие слова так и поигрывают мускулами. Слова не мальчика, слова мужа, хотя, конечно, и мальчика тоже…
Что-то жутковатое чудилось К-ову в сверхбыстром созревании лермонтовского гения, некая, прозревал он, энергия зла, с которым неспешное добро разве может состязаться в интенсивности и напоре? Но если это действительно так, если это открылось даже ему, человеку с галерки, то неужто сам гений не понимал?
Понимал, еще как понимал и с юношеской отвагой стремился, дитя человеческое, обуздать зло. Грозная тяга к гибели проступает, точно алый пунктир, едва ли не во всех его деяниях, превращая линию жизни в линию смерти. Шутка ли: две дуэли за какие-то полтора года, причем вторая невесть из-за чего – бестолковщина, нелепость! – что не помешало ей увенчаться смертоубийством. В тот же миг, в том же месте, на слякотном, скользком от дождя склоне кавказской горы завершилась третья дуэль, длившаяся скрытно от глаз в течение многих дней, – тайный поединок, из которого рухнувший со смертельной раной в боку 26-летний поэт вышел победителем. Зло потерпело унизительное поражение, однако, чувствовал К-ов, подобное толкование событий было отнюдь не дерзостью с его стороны, не вольнодумством в духе героя его и кумира, не шагом в пропасть, как то представлялось ему вначале, а капитуляцией дисциплинированной мысли, трусоватым отступлением на благоустроенную, с указателями и километровыми столбиками, сухую надежную трассу школярской морали. Трасса же (…)
Метаморфозы, или Золотой Апулей
(…) как между жвачным, о четырех ногах, длинноухим существом и юным греком по имени Луций.
Общее, однако, есть, хотя К-ов обнаружил его не сразу, – сперва мелькнула лишь смутная догадка, которой он не только не придал значения, но даже в некотором смятении постарался оную отогнать. Ну какая, в самом деле, связь между гимном любви – сам Рафаэль запечатлел на своих фресках героев апулеевской новеллы Амура и Психею! – и изощренно-холодными инвективами защитительной речи, первого дошедшего до нас документа подобного рода, пусть даже творец новеллы и автор защитительной речи суть одно и то же лицо!
Да, Апулея с его «Апологией» следует, безусловно, считать первым, ибо «Апология Сократа» написана не Сократом, а Платоном (разница здесь такая же, как между мемуарами человека и воспоминаниями о нем), и именно написана – не произнесена; Апулей
В чем обвиняли тридцатилетнего риторика? Разумеется, в магии, в чем же еще – преступлении, по тем временам, страшном, дело могло закончиться смертной казнью. Апулей защищался. Он защищался изобретательно и вдохновенно, ибо прекрасно отдавал себе отчет в том, что «невинность и красноречие одно и то же» А потому прямо объявил: «Никому в красноречии не уступлю».
С тем же правом мог бы сказать: никого не пощажу, однако придержал язычок, не ляпнул, но пощадить не пощадил, даже собственную жену Пудентиллу, в магическом обольщении которой его, собственно, и обвиняли, – не пощадил, нет, несмотря на то что с лукавым великодушием аттестовал ее как женщину «безупречно целомудеренную».
«Пудентилла провела, – уверял громогласно, – годы вдовства без единого проступка, и молва не коснулась ее. Но, отвыкнув от супружеской жизни, ослабев от долгой бездеятельности своих внутренних органов и страдая тяжелым расстройством матки, она часто оказывалась на краю гибели, изнемогая от страшных болей».
И этакое говорилось высокообразованным, щеголяющим эрудицией оратором принародно, на весь, по сути дела, мир, – К-ов, читая, глазам своим не верил… Тут-то и мелькнула впервые мысль о сходстве: нечто подобное, смутно припомнилось ему, есть и в «Метаморфозах», в той их части, где повествуется об Амуре и Психее. Переворошив страницы, благо обе вещи были напечатаны под одной обложкой, К-ов отыскал это место. «Психея, в девах вдовица, сидя дома, оплакивала пустынное свое одиночество, недомогая телом».
Но то было сходство внешнее, подобных совпадений он потом отыскал немало. Во-первых, герой «Метаморфоз» молодой Луций, не без пользы для себя побывавший ослом и вновь обретший человеческий облик, идет по стопам своего создателя и с упоением подвязается на поприще судебного ораторства. Во-вторых, выясняется, что он, как и Апулей, родом из африканского города Мадавра, хотя и упоминает вначале о своем греческом происхождении… Но все это сходство внешнее, была же, была, чувствовал К-ов, и некая внутренняя связь между циничными откровениями речи в свою защиту и поэтической сказкой, литературных и живописных версий которой не счесть, в том числе и на русском языке: беллетрист специально перечитал «Душеньку» Ипполита Богдановича, столь популярное в допушкинские времена стихотворное переложение апулеевского сюжета.
Любовь Амура, разумеется, бескорыстна, чего не скажешь об авторе «Апологии»; именно корысть Апулея была главным козырем истцов на судебном процессе, родственников первого мужа Пудентиллы, которая, овдовев, долгое время отказывала всем претендентам на ее руку (а следовательно, и ее богатство), и вдруг пошла за полунищего, много младше ее, юнца. Без колдовства, ясное дело, не обошлось, что и пытались доказать на суде противники Апулея. И рыбу, мол, потрошит, и некий талисман хранит в доме, а все это, как известно, атрибуты магических обрядов – с их-то помощью, дескать, и завладел бедной женщиной. (А заодно и ее деньгами.)
В качестве доказательства ворожбы приводились собственные письма Пудентиллы – в одном из них она прямо объявляет своего избранника магом. «Апулей – маг, я околдована им и влюблена. Приди же ко мне, пока я еще в здравом уме».
Это кого ж зовет на помощь влиятельная вдова? Старшего сына своего Понтиана, что некогда учился вместе с Апулеем и впоследствии уговорил мать выйти за него замуж. Теперь Понтиан мертв, письма же к нему фигурируют в качестве улики против злокозненного колдуна. Но Апулей не сдается. «Пудентилла назвала тебя в письме магом – стало быть, ты маг», – цитирует он одного из своих обвинителей и саркастически добавляет: – А если б она написала, что я консул, так я был бы консулом? А что, если б она назвала меня живописцем, а что, если врачом? Да и вообще, задает автор «Амура и Психеи» риторический вопрос, «неужели все те, кого любят, – маги?»