Пир в одиночку
Шрифт:
– А про скрипочку-то ни слова! – ехидничает шепотком Кафедра Иностранных Языков. – Утаил – про скрипочку-то?
– Все мы утаиваем что-то, – обобщает элегический тюремщик и невольно бросает взгляд на женщину со змейкой. Хоть бы один седой волосок! И кожа свежа, как четверть века назад, когда смятенный аспирант запечатлевал карандашом прекрасный образ. И запечатлел, кудесник, остановил во времени; ничуть не постарела за долгие годы, что вызывает у ценителя женской красоты не гордость, а легкую, как ни странно, досаду.
Иностранные Языки зевают: боже, как много бумаг! Но вот, отшелестев последней, секретарь садится. Есть ли, вопрошает ректор, вопросы к соискателю? Не подымаясь вопрошает, ибо уверен: вопросов нет, и тут, как выстрел, хлопает сиденье.
– Разрешите?
Опередил
– Пожалуйста, Иван Филимонович.
– Благодарю вас! – Борода трет ладошкой лоб, вздыхает, губами жует. – Вопросик вообще-то несколько косвенный. Но не совсем… Не совсем… Что имеет сказать почтенный соискатель о некоем Анатолии Астахове, царство ему небесное?
– Астахов? – морщится от напряжения ректор.
– Именно Астахов. Анатолий… По батюшке забыл. Ну, неважно. Анатолий Астахов. Вы не работали тогда, вы не знаете.
– Александрович, – произносит скрипач, приоткрыв губы, но лишь с одной стороны: в длинный вытянутый треугольничек превращается рот.
Борода, отгораживаясь от распахнутых на шумную улицу окон, прикладывает ладонь к уху.
– Ась?
– Александрович. Астахова звали Анатолием Александровичем.
– Прекрасно! – взвизгивает старик. – Замечательно! Такая память – не поведаете ли нам, раз так, о подробностях ухода Анатолия Александровича из аспирантуры?
Черный треугольничек вновь вытягивается, зато все остальное – мертво и непроницаемо, лишь ходят, как в бойницах, сузившиеся зрачки.
– Астахов не учился в аспирантуре.
Сунув палец в ухо, старый шут энергично вертит пятерней.
– Простите?
Треугольничек расширяется.
– Анатолий Александрович Астахов в аспирантуре не учился.
Старик замирает, озадаченный. Немая сцена! Устраиваясь поудобней, навожу биноклик, лицедей же мой ощупывает мысленный узелок: не забыть билеты на «Тристана»! Но он сейчас – не главное действующее лицо. Главное действующее лицо – Борода, вдруг звонко хлопающий себя по лбу.
– Ну конечно! Конечно же… Ах, старая калоша! Прошу прощения у почтенной публики: Астахов действительно не учился в аспирантуре. Не поступил… Но почему, хочу я знать. Почему не поступил самый талантливый? Почему, задаю я вопрос, не поступил самый перспективный? Документики ведь, насколько мне известно, подавал. Или опять путаю что-то?
– Не путаете, – успокаивает соискатель. – Подавал.
– Но?!
Плывущий в распахнутые окна теплый воздух шевелит ветхозаветную бороду, подымает волосики на голове – будто туман клубится на берегу грушецветного пруда, в котором ставший аспирантом рыбачил когда-то со своим научным руководителем. Удачно рыбачил – в преддверии грозы, нависшей над ближним и дальним лесом, как сейчас нависло над примолкшим залом коварное «Но?!»
И вдруг:
– Разрешите мне!
Посланник… К удивлению зала и моему, признаться, тоже. Только что сидел, ласкал усики, с Кафедрой Иностранных Языков шептался, на женщину со змейкой посматривал и вот уже стоит. Нет, идет, неторопливо поворачивается лицом к притихшей публике. Кто-то спешно прикрывает окно. Стекло вспыхивает, солнечный блик скользит по рядам, отражаясь в глазах – точно десятки маленьких линз сверкнули одновременно.
Я защищен от подобной бесцеремонности. От чужих глаз защищен – спасибо Посланнику! – от чужих ушей, от чужого праздного любопытства. Лишь Три-a знал о моем существовании – не догадывался, как кое-кто, а знал наверняка, – но Три-a нет на свете, глухонемая же чета, те единственные, с кем я общаюсь, видит во мне только соседа – я надеюсь, хорошего, – да часовых дел мастера.
Последнего, по-моему, они ценят больше. Наручные часики не приносили, правда, ни разу – то ли везет с наручными, не ломаются, то ли в мастерскую отдают, а вот настенные, с боем, который время от времени пропадает, притаскивали.
Зачем бой глухонемым? Как вообще узнают, что часы, закапризничав, смолкают? Я-то не задаю подобных
Натянув брюки. Посланник заспешил на почту. «Что там с Астаховым? – орал в раскаленной будке. – Это правда, что…» – «Правда, – ответили ему. – Все правда…» Скорбный голос звучал совсем близко, и эта горестная интимность страшнее всяких слов убеждала: да, правда. Раздавленный, брел по горячему, заляпанному шелковицей асфальту – раздавленный не только событием, которое вот только теперь грянуло по-настоящему (на пляже все-таки не поверил), а и неполнотой, неглубиной своего потрясения. Словно давно предчувствовал такой конец… Чужая жизнь, слабея, тихо отступала с рентгеновской улыбкой на устах, он видел это – конечно же, видел! – но отводил взгляд и в смятении притушевывал веселый напор жизни собственной.
Скрестив на груди руки – жест доверия и мира! – глядит в зал.
– Знаете, почему Иван Филимонович заговорил об Астахове?
Тихо сказал – он вообще не любитель повышать голоса, – но народ услышал, хотя одно окно все еще оставалось открытым и уличный гул, напоминающий отдаленный шум моря, вползал вместе с запахом остывающего асфальта.
– Сегодня пятьдесят лет Толе. Юбилей… Мы с Иваном Филимоновичем как раз говорили об этом, когда ехали сюда. Медленно, правда, ехали, опоздали, но вы уж простите нас. – Вот! И мы тоже не ангелы… – Я и от вашего имени, Иван Филимонович, ладно?
Борода поерзал на тощих ягодицах, но промолчал, соглашаясь: да уж чего там, не ангелы.
– Я весь день сегодня думаю об Астахове. И знаете, что вспомнилось мне? Один наш давний разговор – в конторе у него. А работал он, должен вам сказать, в статистическом управлении. Клерком. Обыкновенным клерком! И это, как правильно говорили тут, человек, которого поцеловал бог. Я, во всяком случае, – и это, поверьте мне, не кокетство, – чувствовал себя рядом с ним жидковато. Может, потому и забросил удочку: не попробовать ли, Толя, еще разок? В аспирантуру… Времена меняются, люди меняются. Если хочешь, говорю, подымем документы, глянем, кто тогда был против. Хочешь?.. Понимаю, – вскинул оратор мой руки, – понимаю: не имел права, но… Что было, то было! Можете, – повернулся к ректору, – покарать за нарушение этики. Вернее, за готовность нарушить. Только за готовность! Ибо знаете, что соизволил ответить чиновник статистического управления, чье место не там было, не за столом с арифмометром и ведомостями, которые он перебирал в перчатках с отрезанными пальцами, а здесь, в этом зале? Если, пардон, – кивнул легонько в сторону президиума, – не за этим столом…