Пир в одиночку
Шрифт:
С тревожной пристальностью всматривался он в лица старых людей. Один вопрос не давал ему покоя: боятся ли они? На самом ведь краю стоят… Еще шаг, еще полшага – и полетят вниз, в бездну, куда и заглянуть-то страшно. Это ему страшно, молодому, которому еще топать и топать по зеленому, в цветах и росе, лугу, а каково им, уже пересекшим его? Уже слышащим, как шуршит, осыпаясь из-под ног, сухая земля? Но они отшучиваются. Они посмеиваются. Они говорят об этом как о чем-то обыденном. Вот умрем, дескать, и… Но даже самые жизнерадостные из них, чувствовал он, даже самые словоохотливые хранят про себя какую-то жуткую
Впервые он ясно осознал это лет в двадцать пять, на окраине Бухары, у мазара, что возвышался, полуразрушенный, над гробницей неведомого святого. (Неведомого для него, человека приезжего.) Экзотические места, он добросовестно впитывал их средневековый колорит, и вдруг – старики. Двое. В чалмах и халатах… Через горбящийся пустырь шли они в сторону К-ова, и так быстро-быстро, так целеустремленно. Один, пониже ростом, опирался на длинный посох, в руках другого была холщовая сумка. Пекло солнце, ветер трепал и обтягивал белую нейлоновую рубашку (тогда нейлоновые рубашки были в ходу), а вот стариков почему-то не трогал. Отвесно свисали концы широких, туго обтягивающих талию поясов.
Много воды утекло с тех пор, а безмолвная картинка эта все стояла перед глазами. По выжженной солнцем древней земле, на которой он родился когда-то, движутся, возникнув неизвестно откуда, два темнолицых старца, и горячий ветер, что ошалело бьется в нейлоновую грудь молодого паломника, проходит сквозь них не задерживаясь. Словно не люди живые это, а бестелесный дух. Словно они пригрезились сочинителю книг под знойным азиатским небом.
Спешно изобразил он подобающее туристу внимание к памятнику архитектуры. Старался он, однако, зря: ни малейшего интереса к его персоне старики не выказали. Энергично приблизились к вросшему в землю строению, обронили – на ходу, не глядя, просто пальцы разжали – посох и сумку, и ноги их подломились, а руки сложились ладонями внутрь.
К-ов деликатно удалился. Сцена, которую он уносил в памяти, странным образом перекликалась (рифмовалась, сказал бы литератор К-ов) с первой – самой первой! – вспышкой самосознания. С тем затерявшимся во времени беззвучным мигом, когда были одинаково вечны и небо над головой, и бурая земля под ногами, и лошадь, везущая гроб, и человек в гробу. Так сигнальные огни, далеко и неравномерно расположенные друг от друга, вычерчивают слабым пунктиром уходящий в темноту тоненький путь. Лишь с большой высоты можно определить, куда ведет он, и нетерпеливый беллетрист время от времени как бы подпрыгивал, стараясь разглядеть, что ждет его впереди.
Обычно эти наивные попытки успеха не приносили. Во мраке терялась предназначенная дорога, однако способ угадать ее направление – хотя бы направление! – существовал. Для этого надо было, обернувшись, внимательно и бесстрашно изучить уже пройденный путь, после чего мысленно его продолжить.
Строго говоря, этим как раз К-ов и занимался вот уже много лет, занимался профессионально, прокладывая по редким сигнальным огонькам несложные судьбы своих героев. Иногда они пересекались с его собственной судьбой, а иногда какое-то время шли параллельно или даже накладывались одна на другую, как это случилось, например, с неким Лушиным. Володей Лушиным… Имя и фамилия, впрочем, были условны. Вернее, то были подлинные имя и фамилия человека, о котором К-ов собирался писать.
Знали
Начался для него Лушин со смерти матери. Она долго болела, весь класс знал это, но не придавал значения. Болела и болела… И вдруг во время урока приоткрывается дверь, кто-то, невидимый, манит учительницу Веру Михайловну, что-то говорит ей, и Вера Михайловна возвращается к столу с таким лицом, что все затихают враз. Затихают и ждут.
«Володя, – выговаривает Вера Михайловна. – Володя… Ступай домой, маме плохо».
Тишина, мальчики замерли на своих местах (одни мальчики: школа еще мужской была), а бледный Лушин торопливо сует в портфель тетради и книжки, роняет карандаш на пол, долго ищет его, потом, ни на кого не глядя, с портфелем под мышкой (подробности одна за одной всплывали в памяти, когда спустя много лет бывший соученик описывал эту сцену) – Володя Лушин идет через весь класс к двери…
К-ов был на похоронах. Дисциплинированно, со скорбной миной стоял поодаль, честно прислушиваясь к себе и не без удовлетворения различая в своем сердце и печаль, и жалость – словом, все, что подобает испытывать человеку в такие минуты. И вдруг где-то там, в глубине, в темной глубине, о которой он и не подозревал никогда, блеснула радость.
Маленький К-ов испугался. Точно бритва на солнце, блеснула она, но, разумеется, сие книжное сравнение пришло ему в голову десятилетия спустя, после того уже, как он раза два или три уличил себя в подобном чувстве. Узко и стремительно пронзало оно его тело, погруженное, как в темную воду, в траурные шепотки, вздохи, приторное удушье вянущих без воды цветов. Книжным, умозрительным было сравнение, но вспомнилось-то ему при этом вполне реальное солнце, красноводское, – не в его ли лучах и сверкнуло лезвие? Вспомнились подвода и бегущая под ногами бурая земля…
Чего, однако, испугался маленький К-ов? Того, что он нехорош – а он действительно нехорош, коли живет в нем эта тайная радость, этот несвоевременный праздник жуткой и веселой свободы, – или того, что он не такой, как все? Конечно же, не такой! – он снова и снова убеждался в этом, исподтишка обводя встревоженным взглядом понурый и торжественный люд.
Женщины плакали. Плакал отец Лушина – какой-то плоский весь, с плоским, как бы нарисованным на желтой бумаге лицом, вот только слезы катились выпуклые, но сам Лушин не плакал. Неподвижно перед собой глядел и если страдал, то лишь от сознания, что на него смотрят. Умерла мама? Но она ведь для других умерла, для него – нет, для него ей еще предстояло умереть, причем не сразу.
Это, понимал К-ов, самое страшное: не сразу. Чем взрослее делался его герой, тем неотвратимей, тем необратимей умирала она. Изо дня в день… Из месяца в месяц… А во сне он опять видел ее живую, помнил – там, во сне, – что ей грозит что-то, смерть грозит – да, смерть! – но мама чудесным образом выскальзывает из ее мохнатых лап. Он радуется, он счастлив, но, осторожный человек, проверяет – опять-таки там, во сне, – не ошибся ли он, не сон ли это, и, убедившись, что нет, не сон, ибо разве бывает во сне так светло и ярко! – проваливается во мрак яви.