Пир в одиночку
Шрифт:
Слов жена не помнила. Да их и не было, никаких особенных слов, не было сцен и уж тем более истерик. Просто поскладывала вещички в большую спортивного покроя сумку с похожим на кота олимпийским медведем (спустя семь месяцев К-ов с этой же сумкой привезет ее на такси обратно), накинула ремень на хрупко прогнувшееся плечо, взяла в руку электрический прозрачный чайник, подарок сокурсниц к девятнадцатилетию («А чайник-то где?» – усмешливо спросит он в ночном, мчавшемся среди мартовских сугробов такси), подошла к матери, которая сидела обессиленно на тахте, поцеловала холодными губами, холодными и накрашенными, сильно накрашенными, следы помады розовели до вечера, пока К-ов не бросил с досадой: вытрись! – поцеловала и вышла, заперев за собой дверь.
Заперев! Точно тяжелобольную оставила в доме… Или даже не больную, а покойницу – да-да, покойницу, но этого супруг не сказал, лишь язвительно осведомился, зачем ключи взяла, они ведь ей теперь ни к чему.
Эта тихая покорность обезоружила К-ова, но в то же время слова ее вселили надежду: раз есть возможность сказать, значит, какая-то да осталась связь, – он поймал себя на этой мысли и раздосадовал еще больше, теперь уже на себя, на свою непоследовательность и беспринципность, на неумение обуздать обстоятельства, которые всегда – или почти всегда – оказывались сильней его. Разве не чувствовал он, что добром это не кончится, что дочь на опасной дорожке: эти гулянья допоздна, эти нервные ожидания звонков, эти мужские голоса в трубке, то притворно-вежливые, то бесцеремонные, но в тех и в других сквозила одинаковая уверенность, что та, кого спрашивают они, подойдет, не откажет, будет кокетливо болтать, такая вдруг веселая (а только что ходила с хмурым лицом – не подступись!), такая щедрая на время, которого для родителей хронически не хватало. Неужто это то самое существо, которое двадцать лет назад появилось, нежданное, на свет? Нежданное, потому что на месяц раньше положенного срока произошло это, что вызвало переполох в доме, почти панику и породило опасливые, не произносимые вслух прогнозы.
В первые часы лета родилась она, в грозовой ливень, застигнувший молодого отца, который возвращался из больницы и еще не знал, что отец, на темной поселковой улице возле спящего барака, к бревенчатой стене которого он прижался изо всех сил мокрой спиной. Барак этот стоял с довоенных времен и был обречен на снос, как, поговаривали, и весь поселок, на который зубьями высотных зданий надвигалась столица. В Москву «Скорая» везти отказалась, там, сказала врачиха, из области не принимают, и старенький «ЗИМ» долго кружил по темным разбитым дорогам. К-ов пристроился возле носилок, но выпрямиться не мог и прямо-таки нависал над распростертой, с закрытыми глазами женщиной, какой-то вдруг пугающе чужой, непонятной, с полоской зубов, неровно белеющих при свете плафона, который зажигался, когда врачиха оборачивалась на стон.
Родильное отделение ютилось на третьем этаже кирпичного здания, освещенного снаружи яркой лампочкой под козырьком. Зато внутри ничего не горело, и по крутой каменной лестнице пробирались почти на ощупь. Раза два или три жену прихватывало, и она, скрючившись, пережидала боль, а врачиха уже барабанила наверху. Долго не отзывались, потом дверь наконец распахнулась и отчетливо потянуло жареной картошкой: у эскулапов, видимо, пришло время ужина. В этом кухонном чаду и исчезла жена, куда-то делась врачиха, и пропала машина внизу, хотя шофер, отчетливо помнил К-ов, тащил вслед за ними ударяющиеся о перила пустые носилки.
Будущий отец задрал голову. Светились белые окошки, но попробуй-ка угадай, за каким из них роженица, и он побрел прочь, странно легкий, свободный, – легкий последней какой-то легкостью, свободный последней какой-то свободой, которую не омрачала ни близкая гроза, ни предстоящее возвращение домой. Как будет добираться, чем? – ни машин на улице, ни прохожих, не у кого спросить даже, в какую двигаться сторону. Не сходное ли чувство – вот только не последнюю легкость, а первую, и первую полную свободу – испытала дочь, выйдя из родительского дома с олимпийской сумкой на плече и раскачивающимся в руке стеклянным чайником.
Тот, к кому шла она, ждал ее (воровски!) за углом или, может быть, у станции метро, – этого К-ов так и не узнает. Он вообще мало что ведал о внезапном своем зяте, тридцатилетием детине, которого застал однажды у себя дома сидящим на корточках перед магнитофоном. Хозяин поздоровался, и гость стал медленно вырастать, раздаваться, заполнять собой всю комнату – волосатый, с низким, как у питекантропа, лбом и маленькими глазками, а дочь уже щебетала: «Это Сережа, папа!» – и тревожно вглядывалась в отца, выхватывая первое – самое первое! – впечатление, которое он и сам-то не успел осознать, а она уже поняла все и запротестовала, отодвинула его, не нужного больше, опасного, отгородилась, прильнула к своему (хотя и не сдвинулась с места), закрыла его, бугая, тоненьким своим телом.
Когда-то, еще ребенком (К-ов не мог простить, что взрослая дочь отняла у него ту, маленькую), приволокла щенка с улицы, все заботы о котором легли, конечно же, на
До поселка его подбросил тогда шалый мотоциклист, которого будущий отец даже не останавливал, сам притормозил, похожий в маске и шлеме на посланца иного какого-то мира, кивнул на заднее сиденье, и К-ов, не раздумывая, взгромоздился. Легонько обхватил холодное, негнущееся, точно неживое туловище, и они с оглушительным треском помчались сквозь ночь. На перекрестке пассажира ссадили, тот прокричал слова благодарности, но они потонули в раскате грома.
Дождь настиг возле барака, ливанул как из ведра, и произошло это в тот самый момент, когда жена неожиданно быстро и без особых мук разрешилась от бремени. Яркие вспышки озаряли безглазые – хоть бы одно окошко светилось! – дома и белые вишни, а неподалеку томились в ожидании тесть с тещей – у них-то как раз свет горел. Каким неуютным и чужим казалось им опустевшее жилище! К-ов поймет это, когда уйдет – с чайником и спортивной сумкой на плече – его собственная дочь. Замолкнет наконец телефон («Хоть отдохнем без звонков!»), не будет на час утром и час вечером запираться изнутри ванна, что всегда так злило его, прекратятся поздние, за полночь, возвращения, когда он лежал, вслушиваясь в гудение лифта и безошибочно угадывая, на каком этаже остановилась кабина, исчезнут, словом, все раздражители, но покоя не наступит, и он, ходя вокруг да около, станет исподволь выпытывать у жены, как там она (имя преступницы будет под запретом в доме), и понимать по уклончивым ответам: плохо… Плохо! А ведь он предупреждал! Он знал, что ничего путного не выйдет из этого скоропалительного брака.
Тогда же ему привиделся сон, совсем вроде бы не страшный, даже безмятежный: взявшись за руки, бегут к нему дочери, старшая и младшая, в платьицах, освещенные солнцем, смеются беззвучно, – совсем, совсем не страшный, но проснулся в холодном поту. Почему? И вдруг понял: так снятся те, кого больше нет с нами, ушли, и ушли навсегда. (Слово «умерли» не смел произнести даже мысленно.)
Знал: дочь регулярно звонит, иногда даже на него напарывалась, но он, услышав ее голос, без единого слова передавал трубку жене. И вдруг вылетело: как ты там?