Пираньи Неаполя
Шрифт:
Говорили, что Котяра долго за ней ухаживал. Виола обладала пышными формами, у нее были отцовские глаза – ослепительно синего цвета, и выдающийся нос, она всю жизнь не могла решить, переделать его или оставить как есть, в итоге убедила себя, что это ее изюминка. Виола была из тех женщин, которые прекрасно осведомлены о том, что происходит вокруг, но при этом главное правило для них – делать вид, что они не в курсе. Бракосочетание Диего и Виолы означало слияние двух крупнейших кланов. Могло показаться, что брак между ними заключался по расчету, как принято у аристократов: в сущности, эти семьи и представляли самый цвет каморристской знати, они не сходили со страниц газет и журналов. Возможно, Виола жертвовала собой, но Котяра, казалось, влюбился всерьез. Многие были уверены, что решающим моментом в завоевании Виолы стало предложение ей должности дизайнера в компании по производству дорогих сумок, контролируемой кланом Фаелла. Но досужие сплетни Виолу не интересовали: для нее эта свадьба должна была стать триумфом Любви. Если уж она сама выбрала себе имя, она
Как и обещал Копакабана, через несколько дней все получили сообщение. Николас сказал матери:
– Пригласили поработать на свадьбе официантом. Я серьезно.
Мать всматривалась в его лицо под мягкой волной светлых волос. Она пыталась найти в его словах, в его глазах то, что знала, и то, чего не знала. То, что могло быть правдой, и то, что правдой быть не могло. Дверь в комнату Николаса была открыта, и мать вошла, отыскивая взглядом подсказки на стенах, на старом, брошенном на пол рюкзачке, на футболках, сложенных на кровати. Пыталась соотнести новость (“пригласили поработать официантом”) с той стеной, которую усердно возводил сын после их вызова в полицию. Она понимала: если в тот раз его не забрали в Низиду, то не потому, что он невиновен. Она догадывалась, чем занимается Николас, а если не догадывалась, легко могла вообразить себе, в отличие от отца, который не сомневался в светлом будущем сына и беспокоился лишь о его небрежном отношении к учебе. Материнские глаза сверлили самую плоть. Заперев подозрения глубоко в сердце, она обняла сына: “Молодец, Николас!” Он не отстранился, и она положила голову ему на плечо. Отдалась вдруг нахлынувшей волне. Закрыла глаза и вдохнула запах сына. Она боялась, что теряет его, но сейчас ей казалось, что он здесь и все возвращается на свои места. Ей хотелось думать, что все можно начать сначала. Николас не прижался к матери, но, подыгрывая, положил руки ей на плечи. “Хоть бы не расплакалась”, – подумал он, приняв проявление нежности за слабость.
Руки разжались, и матери ничего не оставалось, как уйти. Они помолчали, изучая друг друга, выжидая. Николас в этом объятии чувствовал снисходительность, которой одаривают родители, когда хотят добиться чего-то от детей, хотят, чтоб они занялись, наконец, делом. А мать Николаса утешало, что он проявил странное великодушие, стараясь убедить ее в том, что вернулся к нормальной жизни. Да какая там нормальная жизнь! У него в голове такое, что мне становится страшно. Разве я не вижу этих мыслей? Дурные, страшные, будто сын хочет отомстить за обиду. А какая обида? Разве была обида? Муж ничего не замечает. Нет, совсем ничего. По ее пристальному взгляду Николас понимал, что мать о чем-то догадывается, он видел ее метания между уверенностью и сомнением.
– Мама, ты что, не веришь мне? Иду работать официантом. – И он изобразил, будто удерживает на руке невидимую тарелку. Напряжение отступило, и мать наконец-то улыбнулась:
– Какой ты получился у меня блондин! – засмеялась она, заглушая свой внутренний голос. – Какой получился красавец!
– Хороший официант у тебя получился, мама. – Он развернулся, но чувствовал, что мать еще смотрит ему в спину. Она и вправду смотрела.
Филомена, Мена, мать Николаса, открыла прачечную на улице Толедо неподалеку от площади Данте, между базиликой Святого Духа и улицей Форно-Веккьо.
Раньше там была химчистка, и ее владельцы, двое старичков, передали все дела Филомене за чисто символическую арендную плату. Она заказала новую вывеску: на голубом фоне надпись “Blue Sky”, а ниже “Чистота – небесная” – и принялась за дело, наняв сначала двух румын, а затем семейную пару перуанцев. Он – маленький, субтильный, неразговорчивый, но гладил идеально, а она – дородная, всегда с улыбкой на круглом лице, так поясняла молчание супруга: “Escucha mucho” [10] . Мена в молодости работала в ателье и умела шить вручную и на машинке, так что прачечная “Blue Sky” предлагала клиентам и несложную починку одежды. Вообще-то это считалось уделом индийцев, так говорили, но нельзя же оставлять всю черную работу индийцам, пакистанцам и китайцам.
10
“Ко всему прислушивается” (исп.).
Крохотная прачечная была заставлена машинами и стеллажами, где складывались одежда и белье. Небольшая задняя дверь вела в темный двор. Эта дверь была всегда открыта: летом – чтобы дать прохладу, зимой – немного проветрить помещение. Иногда Мена стояла у выхода, уперев руки в крутые бока, небрежно откинув черные как смоль волосы, и смотрела на улицу, на прохожих и постепенно начинала узнавать своих клиентов (“Синьора, пиджак вашего мужа теперь просто конфетка!”), и ее узнавали тоже.
“Видишь, сколько одиноких мужчин, – говорила она себе. – Здесь, в Неаполе, их не меньше, чем на севере, и всем им нужно постирать, погладить, зашить. Неприметно приходят, оставляют, забирают, уходят”. Мена изучала привычки этого района, который был для нее чужим и в котором она была, в сущности, чужой: Мена из Форчеллы. Однако прежние хозяева ей помогли, обеспечили условия. Трудно начать свое дело, если за тебя никто не ручается. За нее поручились. Она не представляла
– Ты смотри поаккуратней, это же рубашка от Фузаро. – Она могла бы этого и не говорить, но зачем-то сказала. Ей вспомнился один воскресный день, много лет назад. Тогда она что-то почуяла, но только сейчас увязала свои ощущения с дурными мыслями, с чертом, с вызовом в полицию. Они гуляли у моря, все вчетвером, неподалеку от виллы Пиньятелли. Она катила коляску с маленьким Кристианом. Было жарко. Солнце упиралось в ставни, обшаривало пальмы и кустарники так, словно собиралось вытравить всю оставшуюся тень.
Николас вприпрыжку бежал вперед, отец едва поспевал за ним. И вдруг какая-то странная, пронзительная тишина, а следом – эти звуки. Кто-то бежит в бар, или, возможно, это был ресторан. Раздается выстрел и сразу же еще один. Люди на тротуаре замерли, кто-то успел убежать. И даже поток машин на набережной как будто остановился. Грохот падающих столов. Звон разбитой посуды. Мена оставляет коляску мужу и догоняет Николаса, схватив его за шкирку. Он вырывается, удержать его нелегко. Все стоят как вкопанные, словно в детской игре, когда тебя касается “колдун” и ты должен сделаться неподвижным, как статуя. Потом на пороге бара появляется какой-то тощий тип, на шее болтается галстук, темные очки подняты на лоб. Он озирается по сторонам и видит простор и дорогу, которая впереди поворачивает под прямым углом. Недолго думая человек пробегает несколько метров, сворачивает вправо и, упав на землю, мелкими, но энергичными движениями ползет под припаркованную машину. Человек с пистолетом тоже выходит на свет, делает один шаг, а затем замирает, стоит неподвижно, как и все вокруг. Озираясь, он замечает на тротуаре через дорогу какого-то типа, который смотрит на него и знаками указывает на ту машину за углом. Едва заметный жест, который лишь подчеркивает общую неподвижность. Человек с пистолетом не бежит за тем, кто спрятался под машиной. Он медленно идет, поглаживая оружие. Ловко приседает, опускает руку к самой дороге, параллельно асфальту, щекой касаясь дверцы автомобиля, как врач, прослушивающий пациента. И в этот момент стреляет. Два, три раза. И еще, и еще, поворачивая дуло пистолета. Мена чувствует, что Николас вырывается. Едва стреляющий человек исчез, Николас, воспользовавшись тем, что хватка Мены ослабла, бросился к припаркованному седану.
– Там кровь, кровь, – кричит он, указывая на вытекающую из-под машины струйку, падает на колени и видит то, чего другим не видно. Мена прыжком догоняет его и тянет прочь, схватив за полосатую футболку.
– Это не кровь, – говорит отец, – это варенье. – Николас не слушает, ему интересно посмотреть на убитого. Мать с трудом оттаскивает его прочь. Ее семья, все они неожиданно становятся теперь главными героями этой сцены. Кровь вытекает уже ручьями, поскольку дорога в этом месте идет под уклон. Единственное, что может Мена, – это оттолкнуть ребенка подальше, грубовато, резко, но не унять его бесстрашного любопытства, отношения к происходящему как к игре.
Иногда ей вспоминается тот день и ее сын, которому было тогда столько же лет, сколько на фотографии, которая висит у нее в прачечной. И тогда будто что-то сжимается у нее в животе, сдавливается невидимыми тисками.
В чем я виновата? Она в ярости возвращается к утюгу, и ей кажется, что этот утюг, эта прачечная, эта работа – стирать, чистить, гладить – имеют что-то общее и с ее материнской работой. Николас ничего не боится, говорит она себе, и ей страшно это признать. Но это так, это же очевидно. Его лицо, отмеченное чистотой юности, чистое, как небо – какое уж там blue sky, – это лицо не могут затемнить дурные мысли, они сидят где-то глубоко под кожей, а лицо продолжает изливать свет.