Пират
Шрифт:
С этими словами он отпустил пуговицу Мордонта и, осторожно взяв юношу под руку, захватил его, таким образом, еще крепче. Мордонт не сопротивлялся, тронутый намеком престарелого поэта на охлаждение старых знакомых, которое только что испытал на самом себе. Но когда рассказчик снова задал свой ужасающий вопрос: Так на чем бишь я остановился?» — Мордонт, предпочитавший поэзию Холкро его прозе, напомнил ему о песне, которую тот сочинил, в первый раз покидая Шетлендию. Для Мордонта, правда, стихи эти не были новинкой, но поскольку читателю они неизвестны, мы приведем их здесь как достойный образец поэтического творчества сладкогласного потомка Гакона Золотые Уста. По мнению многих достаточно авторитетных судей, наш приятель занимал вполне приличное место среди тогдашних сочинителей мадригалов и не хуже, чем многие
Он был к тому же сносный музыкант и теперь, отпустив свою жертву, схватил инструмент, представлявший собой некое подобие лютни, и стал настраивать его для аккомпанемента, приговаривая при этом, чтобы не терять даром времени:
— Я учился играть на лютне у того же музыканта, что и добряк Шедуэл — Толстый Том, как его называли… Достославный Джон еще так грубо посмеялся над ним — помнишь, Мордонт?..
И ныне ты, как новый Арион,Ногтем из лютни извлекая звон,Плывешь и над зеркальной гладью водДискант пищит от страха, бас ревет.Ну, лютню я кое-как настроил, что же тебе спеть? Ах да, балладу о девушке из Нортмавена, бедной Бет Стимбистер!
В стихах я называю ее Мария. Бетси — хорошо для английской, песенки, а в наших краях лучше звучит Мария. — С этими словами, после небольшой прелюдии, Холкро запел довольно приятным голосом и с подобающим чувством следующую песню:
МАРИЯ
Прощай, о Нортмавен,
И Хилсуик седой,
И тихая гавань,
И бурный прибой,
Кручи береговые,
Дальних рифов гряда,
И ты, о Мария.
Прощай навсегда!
И проходы, где смело
Гакон проплывал,
Где пеною белой
Скрыты выступы скал,
Выйди, дева, на стену,
Видишь, плещет вода.
Друг узнал про измену
И уплыл навсегда.
Ложных клятв мне не надо,
Брось их в пенный прибой,
Повторят их наяды
На песках, под скалой,
Огласят они берег
Горьким плачем тогда,
Но друг тебе верить
Перестал навсегда.
Тщетно в мире ищу я
Такой островок,
Где, подругу целуя,
Друг ей верить бы мог.
Губят страсти земные
Человеческий род.
Нас лишь в небе, Мария,
Гавань тихая ждет.
— Я вижу, мой юный друг, что эта песня тронула тебя так же, как и всех, кто ее слышал, — сказал Клод Холкро. — Слова и музыка — моего собственного сочинения, и, не говоря уже о том, что стихи ладно скроены, в них есть… как бы это сказать… простота и непосредственность чувства, которые проникают в души слушателей. Даже твой отец не мог устоять перед ними, а уж его сердце столь неуязвимо для поэзии и песен, что стрела самого Аполлона не сумела бы пронзить его. Отец твой в свое время, должно быть, жестоко пострадал от женщины, недаром он так ненавидит всю их породу. Да, да, таковы уж их чары, и все мы в свое время перенесли те же страдания. Но пойдем, мой мальчик, в зале уже собираются кавалеры и дамы, и как нас прекрасный пол ни мучил, а плохо нам пришлось бы без их общества. Но сначала вдумайся еще раз в последние строчки:
Нас лишь в небе, Мария,
Гавань тихая ждет.
Да, на небе наше спасение, а не на том островке суши, о котором я пел и которого никогда не было и не будет. И еще обрати внимание, что в моем стихотворении нет никаких языческих вольностей, которыми Рочестер, Этеридж и прочие проказники любят украшать теперь свои стихи. Мою песню смело мог бы спеть пастор, а служка — подтягивать ему. Однако вот досада, зазвонил колокол, пора идти; но ничего, мы вечерком заберемся в какой-нибудь укромный уголок, и там я доскажу тебе до конца свою историю.
ГЛАВА XIII
Ломился стол под тяжестью жарких,
Вино сверкало в кубках золотых,
И резал мясо, ел и пил там каждый;
И лишь тогда, когда утихла жажда
И ярость насыщенья улеглась,
Пришелец мудрый начал свой рассказ
Столы Магнуса Тройла ломились под тяжестью изобильного угощения.
Правда, дальновидного агронома поддерживало сознание, что он один, своей собственной персоной, представляет кладезь премудрости, намного превосходящей то, чем могли похвастаться все остальные гости, вместе взятые, не говоря уже о самом Магнусе, ибо размах его хлебосольства являлся в представлении Триптолемуса достаточным признаком безрассудства. Однако Амфитрион, восседающий во главе своего пиршественного стола, безраздельно властвует, хоть и на время, над умами даже наиболее выдающихся своих гостей, и если угощение сделано по всем правилам, а вина — надлежащего качества, то унизительно видеть, как ни искусство, ни ум, ни даже высокое положение в обществе не могут обрести свое естественное и привычное превосходство над даятелем всех этих земных благ, и, уж во всяком случае, до тех пор, пока не подадут кофе. Триптолемус прекрасно понимал всю силу подобного временного превосходства, но ему чрезвычайно хотелось хоть чем-то проявить себя, чтобы оправдать свое хвастовство перед сестрой и Мордонтом, и он украдкой посматривал на них, желая убедиться, не уронил ли в их глазах своего достоинства, бесконечно откладывая предполагаемое наступление на возмутительные местные обычаи.
Миссис Барбара полностью погрузилась в созерцание происходивших за трапезой опустошений, подобных которым ей не приходилось еще видеть на своем веку. Она удивлялась равнодушию хозяина и полному пренебрежению со стороны гостей теми правилами поведения за столом, которые она с детства привыкла считать непреложными: пирующие не стеснялись пробовать блюда еще не початые, которые, следовательно, можно было подать еще и на ужин, и разрушали их с той же легкостью, как если бы их уже отведало с полдюжины гостей. Казалось, никто — а меньше всего глава дома — не следил за тем, чтобы уничтожались только те кушанья, которые из-за их формы нельзя было подать дважды, и чтобы атаки не распространялись на солидные куски жаркого, паштеты и другие изделия, которые по правилам разумного домоводства предназначены были выдержать двойной натиск. Согласно представлению миссис Барбары о благовоспитанности, гостям не полагалось сразу же накидываться на все эти яства, а следовало их оставить про запас, подобно тому, как Полифем в своей пещере приберегал пленника «Никто», чтобы съесть его последним. Погрузившись в раздумье, вызванное подобными нарушениями застольного устава, и мысленно подсчитывая, какие запасы холодного мяса могла бы она сделать из остатков жареной и печеной снеди, обеспечив тем самым свою кладовую почти на весь год, миссис Барбара весьма мало беспокоилась о том, выдержит ли ее брат до конца ту роль, которую он намеревался взять на себя.
Мордонт Мертон также был занят мыслями, весьма далекими от тех, что волновали будущего реформатора возмутительных шетлендских нравов. Юноша сидел за столом между двумя веселыми красотками страны Туле, которые, не обижаясь на то, что в прежние времена он отдавал предпочтение дочерям юдаллера, радовались случаю, пославшему им столь приятного собеседника, который к тому же, будучи их соседом по столу, мог, весьма вероятно, оказаться еще их кавалером в предстоящих танцах. Расточая, однако, своим прелестным соседкам все принятые в обществе любезности, Мордонт не переставал украдкой, но вместе с тем весьма внимательно следить за охладевшими к нему приятельницами, Минной и Брендой. Время от времени посматривал он и на юдаллера, однако не мог заметить в нем ничего, кроме обычного радушного и несколько шумного проявления гостеприимства, которым Магнус имел обыкновение оживлять подобные торжественные пиршества. Но по различному выражению лиц обеих девушек Мордонт угадал многое, что навело его на весьма печальные мысли.