Писательский Клуб
Шрифт:
Эту тайну никто не знал — я не делился. Но не отвергаю возможного в том, что когда Я. Смеляков проходил «фильтр», находясь в Подмосковье (кажется, бывший Сталиногорск), то, может, и что-либо слыхал обо мне…»
Наверное, так и было.
После войны Смеляков более всего дружил, пожалуй, с Михаилом Лукониным и — отдельно — с Павлом Шубиным. Со вторым, по-моему, теснее. Это был тоже настоящий поэт и независимый человек, автор нескольких отличных стихотворений и известнейшей в пору войны «Волховской застольной».
Это была поистине неразливная дружба. Они с Ярославом вместе уезжали в длительные командировки — например, в Азербайджан, — участвуя в подготовке идущих одна за другой декад национальных литератур и искусства. Неделями, если не месяцами, жили на госдачах и переводили, переводили. Свое писалось все реже и трудней.
Шубин всегда был крепкого, плотного сложения, а Смеляков, наоборот, нервный, худой. А тут оба неожиданно стали схожими: округлившиеся животы, налившиеся затылки.
Весной пятьдесят первого — было уже тепло, — сидя на скамейке в скверике, умер Павел Шубин.
Ему было тридцать семь лет. Да и Смелякову не было сорока. Это был, конечно, жесточайший удар.
В то лето я не раз встречался с ним.
А двадцать девятого августа мы с Винокуровым были у Смелякова в гостях. Я, по правде, не запомнил числа, это мне недавно сказала Евдокия Васильевна, тогдашняя Дуся. Уж она-то запомнила! Дусей ее называли все, — кто имел право, в глаза, остальные — заглазно. Дуся Смелякова, жена Ярослава. В тот вечер ее не было дома.
Они жили в Спасо-Песковском, на Арбате, в крохотной однокомнатной квартирке, даже без кухни, — газовая плитка стояла в коридоре. Мы с Женей принесли две, а может, и три бутылки, но их довольно скоро не хватило, и Смеляков раскупорил стоящую на окне четверть (не четвертинку!) смородинной наливки, объяснив, что напиток этот готовит Дуся, а он втайне доливает туда водочки, когда остается. Так что это уже не столько наливка, сколько настойка. Мне показалось, что, берясь за бутыль, он секунду поколебался, но тут же махнул рукой:
— А, все равно!..
Он был словно чем-то озабочен, расстроен, но пытался отвлечься, попросил нас почитать стихи, говорил о них. Когда Винокуров прочел стихи о возможной когда-нибудь смерти, Смеляков спросил у него про строчку «у звезд остекленевших на виду», случайно ли он ее написал. Женя заверил, что нет, не случайно.
Время от времени хозяин подходил к распахнутому окну и вглядывался в темноту, а однажды сказал Винокурову:
— Посмотрите, там, напротив, никого нет на крыше?
Винокуров охотно высунулся из окна, чтобы отвлечься от освещенной комнаты, а Ярослав мрачно добавил:
— Только не блевать!..
Винокуров не собирался — и обиделся.
Ушли мы очень поздно, спустились
Винокуров тут же на углу начал болтать с двумя девушками, смеясь, пытался познакомиться и направился с ними к Смоленской, ему все равно было в ту сторону, он жил на улице Веснина.
А я пешком пошел к Арбатскому метро, мне еще предстояло ехать за город к молодой жене и почти годовалой дочери. Москва тогда ложилась поздно, последние известия по радио начинались в половине двенадцатого и заканчивались боем Кремлевских курантов.
На другой день я снова оказался в городе, мне нужно было в «Литгазету» к Семену Гудзенко. Зачем? Может быть, я написал какую-нибудь рецензию. Во всяком случае стихами он не занимался. В голове у меня еще слегка пошумливало.
Гудзенко сидел за столом в большой солнечной комнате, — как всегда, красивый и полный энергии. Через две минуты после моего прихода он сказал бодро:
— Знаешь, сегодня ночью взяли Ярослава…
Я сел на диван. Можете себе представить мое потрясение. Однако виду я не подал.
Потом, с годами, я узнал, что Смеляков был арестован вскоре после нашего ухода. Знающие люди объяснили, что приехавшие за ним ждали, пока мы уйдем: с нами были бы лишние хлопоты, нас пришлось бы вносить в протокол…
А сейчас Гудзенко уверенно говорил, что лучше было бы, если бы умер Смеляков, а посадили Шубина.
Я ничего не понимал: почему?
А потому, что Смеляков поэт лучше и, если бы он просто умер, его бы продолжали издавать, а теперь не будут…
Я его уже не слушал.
Дуся в недавнем разговоре подтвердила то мое впечатление: Ярослав действительно нервничал. Он ждал ареста. Один поэт прочел ему слабенькие стихи о Сталине, и Смеляков не удержался, небрежно — уничижительно отозвался о них в присутствии третьего человека. Но ведь не о Сталине же отозвался! Еще он спросил: почему про Ленина у тебя хорошие стихи, а про Сталина плохие?.. Спросил и тут же пожалел, но было поздно. На другой день он сказал Дусе:
— Скоро меня посадят…
Горько приобретенный опыт не обманул его.
Его судила тройка. Обвинялся он по двум статьям: за плен и за антисоветскую пропаганду. Следствие длилось долго. Дуся была на улице Осипенко, ее принял генерал, сказал, что к ней лично претензий у них нет, может жить как прежде, и спросил, есть ли просьбы. Она попросила о свидании, которое и было разрешено в Бутырской тюрьме. Но Ярослав выглядел каким-то потухшим, был уже не здесь.
Он получил на полную катушку — четвертак, то есть двадцать пять лет. По сути, навсегда. Но карта легла так, что умер он через двадцать один год, а последние семнадцать провел на свободе. И то до конца того срока не дотянул.