Письма 1846-1847 годов
Шрифт:
Работая свое дело, нужно твердо помнить, для кого его работаешь, имея беспрестанно в виду того, кто заказал нам работу. Работаете вы, например, для земли своей, для вознесенья искусства, необходимого для просвещения человека, но работаете потому только, что так приказал вам тот, кто дал вам все орудия для работы. Стало быть, заказыватель бог, а не кто другой. А потому его одного следует знать. Помешает ли кто-нибудь — это не моя вина, я этим не должен смущаться, если только действительно другой помешал, а не я сам себе помешал. Мне нет дела до того, кончу ли я свою картину или смерть меня застигнет на самом труде; я должен до последней минуты своей работать, не сделавши никакого упущенья с своей собственной стороны. Если бы моя картина погибла или сгорела пред моими глазами, я должен быть так же покоен, как если бы она существовала, потому что я не зевал, я трудился. [Далее начато: Мое же] Хозяин, заказавший это, видел. Он допустил, что она сгорела. Это его воля. Он лучше меня знает, что [что кому] и для чего нужно. Только мысля таким образом, мне кажется, можно остаться покойным среди всего. Кто же не может таким образом мыслить, в том, значит, еще много есть тщеславия, самолюбия, желанья временной славы и земных суетных помышлений. И никакими средствами, покровительствами, защищениями не спасет он себя от беспокойства.
Вот весь итог посильных наблюдений, [моих наблюдений] опытности и мудрости, какие только я мог вывести [какие только
Ваш Н. Г.
Поклонитесь от меня Бейне и расспросите его, как он ехал из Байрута в Яффу, а из Яффы в Иерусалим. Во сколько дней? С [и с] какими удобствами и неудобствами? Попросите его, чтобы он написал небольшую об этом записочку. Это будет лучше.
Всего лучше, если увидите почтальона, отправьте его прежде всего к Иордану, который умеет расспрашивать. Пусть он узнает все его обстоятельства. И если окажется, что почталион просто дурак и сам виноват, то лучше дать деньги или матери, или тому, кто его кормит.
На обороте: Roma. Italia.
Al signore signore Alessandro Iwanoff (Russo).
Александру Андреевичу Иванову.
Roma. Caffe Greco nella via Condotti. Vicina <al>la piazza di Spagna.
Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ
<Конец декабря н. ст. 1847. Неаполь.>
Благодарю вас, мой добрый друг, за письмецо ваше. Слова ваши и утешения такого рода, что я должен повторять их в себе ежечасно и ежеминутно. Молитесь же богу о том, да совершается во мне святая воля его, да с терпеньем, кротостью и послушаньем выношу всё, что угодно ему ниспослать, в несокрушимой и твердой вере, что только одним таким путем могу достигнуть к той цели, к которой им же повелено мне стремиться. Молитесь богу, да воспламенится дух мой весь к нему любовью безграничной, всепоглощающей, всеумиряющей и побеждающей всё, что бывает трудно победить, и да пребудет бог милостив и внимателен вечно и к вам и к вашим молитвам.
Поздравляю вас с наступающим годом. Молюсь о вас, да награждены вы будете в нем высокими внутренними наслажденьями. Помолитесь и обо мне, да награжден я буду в нем также высокими внутренними наслажде<ниями> во славу божию и в спасение душ, как других, так и моей собственной.
Весь ваш Г.
На обороте: Надежде Николаевне Шереметьевой.
Т. Ф. СЕРЕДИНСКОМУ
<Зима 1846–1847 или 1847–1848 гг. Неаполь.>
Я не помню, сказал ли я вам, что молебен должен быть вместе с обедней. На всякий случай лучше вас побеспокою об этом сею запиской, прося убедительно, если для вас всё равно, начать обедню пораньше, именно в 10 часов с четвертью.
Весь ваш Н. Гоголь.
На обороте: Милостивому государю Тарасию Федоровичу Серединскому.
П. В. АННЕНКОВУ
Остенде. Августа 12 <н. ст. 1847>
Узнавши, что вы в Париже, пишу к вам. Я получил письмо от Белинского, которое меня огорчило не столько оскорбительными словами, устремленными лично на меня, сколько чувством ожесточенья вообще. Последнее сокрушительно для его здоровья. Вы теперь при нем: отводите от него всё возмущающее дух его. Убедите его прежде всего в той непреложной истине, что излишество теперь удел всех, кто только сколько-нибудь имеет сердце не бесчувственное к делам мира, какой-нибудь характер и какое-нибудь убеждение. Все переливают через край, потому что никто не спокоен. Я, более других спокойный и хладнокровный, впал в излишество более других: писавши мои письма, я был истинно убежден в той мысли, что все звания и должности могут быть освящены человеком и что чем выше место, тем оно должно быть святее; я хотел рассмотреть все места и звания в их чистом источнике, а не в том виде, в каком они являются вследствие злоупотреблений человеческих; я начал с высших должностей; я хотел напомнить человеку о всей святости его обязанностей, а выразился так, что слова мои приняли за куренье человеку. Не увлекись я духом излишества, который раздувает теперь всех, я бы выразился, может быть, так, что со мною во многом бы согласились те, которые оспаривают теперь меня во всем, хотя чувствую, что и тогда видна была бы во мне односторонность: занявшись своим собственным внутренним воспитанием, проведя долгое время за Библией, за Моисеем, Гомером — законодателями веков минувших, читая историю событий, кончившихся и отживших, наконец, наблюдая и анатомируя собственную душу в желаньи узнать глубже душу человека вообще и встретясь на этом пути с тем, который более всех нас знал душу человека, я весьма естественно стал на время чужд всему современному. Зато теперь проснулось во мне любопытство ребенка знать всё то, чего я прежде не хотел знать. Точно как бы на то была уже такая воля, [воля нами управляющего] чтобы я не прежде приступил к узнанию мирских дел, [дел мира] как узнавши получше самого себя. И мне кажется, что я теперь далее всякого другого могу уйти на пути разведыванья: ни раздраженья, ни фанатизма во мне нет, ничьей стороны держать не могу, потому что везде вижу частицу правды и много всяких преувеличиваний и лжи. Не знаю только, достанет ли на то сил физических: здоровье мое, которое началось было уже поправляться и восстановляться, потряслось от этой для меня сокрушительной истории по поводу моей книги. Многие удары так были чувствительны для всякого рода щекотливых струн, что дивлюсь сам, как я еще остался жив, и как всё это вынесло мое слабое тело. Но в сторону всё это. Недавно я прочел ваши письма о Париже. Много наблюдательности и точности, но точности дагеротипной. [дагеротипической] Не чувствуется кисть, их писавшая; сам автор — воск, не получивший формы, хотя воск первого свойства, прозрачный, чистый, именно такой, какой нужен для того, чтобы отлить из него фигуру. Словом, в письмах не видно, зачем написаны письма. В то же время прочел я письма Боткина. Я их читал с любопытством. В них всё интересно, может быть, именно оттого, что автор мысленно занялся вопросом разрешить себе самому, что такое нынешний испанский человек, и приступил к этому смиренно, не составивши себе заблаговременно никаких убеждений из журналов, не влюбившись в первый выведенный им вывод, как делают это люди с горячим темпераментом, не рассматривающие того, что выведен вывод только из двух, из трех сторон дела, а не изо всех, как случается это с Белинским, со многими людьми на Москве, со мною грешным и вообще со всеми теми, [теми людьми] в которых много гордости и убежденья, что они [они одни] стоят на высшей точке воззрения на вещи. В ваших же письмах мне показалось, как будто вы не задавали самому себе сурьезного [какого-нибудь сурьезного] вопроса. Я подумал: что если бы на место того, чтобы дагеротипировать Париж, который русскому известен более всего прочего, начали вы писать записки о русских городах, начиная с Симбирска, и так же любопытно стали бы осматривать всякого встречного человека, как осматриваете вы на мануфактурных и всяких выставках всякую вещицу? Если при этом описании зададите себе внутреннюю [В подлиннике: внутренную] задачу разрешить самому себе, что такое нынешний русский человек во всех сословиях, на всех местах, начиная от высших до низших, и, держа внутри себя этот вопрос, будете
Ваш Н. Г.
На обороте: A monsieur
monsieur Annenkoff. Павлу Васильевичу Анненкову.
Paris. Poste restante.
Л. К. ВЬЕЛЬГОРСКОЙ
Остенде. 1847. Августа 14 <н. ст.>
Письмо Луизы Карловны было расцеловано за неимением налицо ее ручки. Я, точно, чуть было не уехал в Лондон с Хомяковым и жалею, что этого не сделал, потому что к вашему приезду в Остенде успел бы возвратиться всячески. Но я так боялся, что в отсутствие мое может быть от вас получено письмо, в котором вы как-нибудь перемените план свой, и, не будучи в возможности сообразиться с ним, я могу потерять с вами несколько дней свидания, что это навело беспокойство на дух мой, и я думаю, что я не в силах был бы спокойно рассматривать Лондон, как ни велико было мое желание осмотреть многое мне нужное. Я и теперь не могу себя приучить к той мысли, что вы так близко от меня и я вас не вижу. Уведомьте меня сей же час, если вы раздумаете ехать в Остенде: я его сей же час брошу и приеду к вам. Мне бы хотелось перед моим большим, предстоящим мне путешествием на вас наглядеться вдоволь. Квартира будет вам отыскана, как только вы напишете утвердительное письмо и означите в нем день вашего приезда. Здесь из ваших знакомых покуда Муханов и Глебов-Стрешнев, очень добрый человек, который отчасти вам и родственник. Есть еще несколько русских, но самое главное то, что в Остенде можно почти никого не видать, если — захотите. Несмотря, на маленькое место, занимаемое городом, люди никак не встречаются и не сталкиваются, именно потому, что по причине морского ветра всяк отворачивает свое лицо в сторону и прижмуривает глаза. На это письмецо напишите хоть две строчки — или вы, или Анна Миха<й>ловна, или Миха<и>л Миха<й>лович, а я покуда обнимаю вас всех мысленно, как наиближайших моему сердцу и душе. Христос с вами! Спешу отнести скорей это писанье на почту.
Ваш Н. Г.
На обороте: Son excellence madame la c-sse Wielhorsky.
Wiesbaden.
А. П. ТОЛСТОМУ
Остенд<е>. Август 14 <н. ст. 1847>
Уведомьте меня хотя двумя строчками, получили ли мое письмо от 2 августа, в котором я извещал вас о Вьельгорских и о том, что они едут в Остенде? Уведомьте меня также о том, в какой степени вы довольны дантистами, и владеете ли вы хорошо теми зубами, которые вставлены, и как много вы их себе вставили? Наконец, словечка два о вашем маршруте. На днях, я получил письмо от Матвея Александровича — ответ на мое (итак, вы можете копию, находящуюся у вас, изорвать). В письме этом многое пришлось [пришлось мне] очень кстати моему душевному состоянию. Я уверен, что если бы я умел изъяснить ему и прочее, что он покуда принял в другом смысле, он бы мне и там сказал много нужного. Письмо это имело отрадно-успокоительное на меня действие: душа ангельская слышна в его строках. Я верю, что он обо мне молится, как брат молится о брате, и не знаю, как благодарить за это бога. За эти молитвы я обязан также вам, как и за многое другое. Но прощайте. Мысль, что проведу с вами ползимы в Неаполе и наговоримся обо всем, очень радостна, а покуда на это письмо хоть две строчки! [Далее начато: Не откладывая]
Весь ваш Н. Гоголь.
На обороте: Son excellenece m. le c-te Alexandre Tolstoy.
Paris. Rue de la Paix, № 9. H^otel Westminster.
А. П. ТОЛСТОМУ
<Около 14 августа н. ст. 1847. Остенде.>
Я несколько замедлил отвечать вам, добрейший Александр Петрович. Вы спрашиваете о письме Матвея Александровича: оно скорее длинно, чем коротко. Видно, что сердце в нем разговорилось и что он, точно как купец, [добрый купец] рад от всей души продать товар свой. Тексты, приводимые из св. писания, показывают в нем полного хозяина, который знает, где, в каком месте нужно что брать. Говорит он о том, как все мы — церкви живого бога и должны слушаться духа, в нас живущего, а не земной телесности нашей; что никому из нас не прожить столько, как мы прожили, и потому, оставивши все хлопоты и вещи мира, следует нам поворотить во внутреннюю жизнь. Почти половина письма пришлась мне кстати, другая потому не пришлась, что он не в том смысле взял некоторые слова мои, но тем не менее и эта половина справедлива. Мне чувствуется, что следующее письмо, которое получу от него, может уже прийтись целиком к душе моей. Скажу, что вследствие письма его я больше осмотрелся и хочу снова перечитать всё мною читанное для души, начиная с Ефрема [В подлиннике: Еврема <описка?>] Сирянина, Златоуста и Макария Египетского, как советует он, тем более, что я замечал, что после всякого такого чтения становится яснее взгляд на Евангелие, и многие места в нем становятся доступнее. Впрочем обо всем этом, равно как и прочем, [о всяком] поговорим при свидании. А покамест сделаете недурно и вы, если займетесь таким же чтеньем хоть по главе в день, разумеется, с обращеньем на себя и припоминаньем себе всей прежней жизни своей. Вам станет тоже потом доступнее Евангелие и яснее всякое слово Спасителя.
О делах римских и кардинале Вентур<е> не могу судить, потому что не знаю, в каком именно смысле разумеет он сам сказанные слова. Демон излишества так теперь раздувает речи всех, так всяк почти против собственного желания переливает через верх, что мне покамест звучит в ушах: «Не судите, да не осуждены будете». Если бы я всю речь прочел, тогда, может быть, что-нибудь [что-нибудь еще] сумел сказать.
О Вьельгорских не могу сказать, когда будут. Кажется, не раньше 1-го сентября. Стало быть, графиня Анна Егоровна [В подлиннике: Егорьевна] может их встретить еще, проезжая Франкфурт. О племяннике вашем я подумал [подумал при этом случае] потому, что в нем есть большая ревность к хозяйству и забота об устроении судьбы крестьян. Вот почему мне подумалось о том, что ему нужна была бы умная помощница в таком деле. Вообще же насчет женитьбы я думаю, [думаю то] что тем, которые ездят на воды, не следует вступать в брак, а лучше бы подумать о том, как служить богу, предоставя браки тем, которые здоровы и еще годятся на расплод.