Письма, несущие смерть
Шрифт:
— Помнишь мои письма о ядерном разоружении? Об охране окружающей среды?
— Тогда при чем здесь это? — Она указала на разбросанные бумаги.
Кого я, черт побери, обманывал? У меня никогда не было твердых политических убеждений. Я был предан только своим письмам, только своему искусству. Я ступил на эту дорожку, желая спасти от уничтожения Ист-Сайд Акации, но тогда в первый и единственный раз мои мотивы не были эгоистичными. Сочинение писем было моим наркотиком, и после первой дозы я уже не мог без него обходиться и готов был доставать его любыми способами.
— Ты лжец. Ты говорил мне, что
— А как, по-твоему, ты получила все свои повышения? — тихо спросил я.
Викки вытаращила глаза.
Я отвел взгляд, немедленно пожалев о вырвавшихся словах.
— Не может быть, — прошептала она.
Я бы все отрицал, но понимал, что ничего не исправить, и покрепче сжал губы, чтобы не ляпнуть еще что-то и не сделать еще хуже.
Только хуже было некуда.
Викки выбежала из комнаты, протопав по моим письмам, смяв одни бумаги и отшвырнув другие. Мои бедные детеныши! Мне захотелось оттолкнуть Викки и сгрести письма, спасти их. Но я сдержался, пытаясь придумать какое-нибудь оправдание или мольбу, которые заставили бы ее остаться и простить меня.
Я услышал, как захлопнулась дверь нашей спальни.
Собирая бумаги, я мучительно размышлял. Я использовал свой талант ради добра и зла. Я виноват в том, что директор Пул потерял работу, я виноват в смерти отца и ведьмы Акации. Но я помог жене и сыну, создал для них лучшую жизнь. Разве это не возместило причиненный мной вред?
Нет. Потому что я не только не имел твердых политических убеждений, у меня не было никаких нравственных ориентиров. Меня заботили только мои письма. Мне был безразличен результат моих слов, лишь бы был хоть какой-то результат. Я жил ради захватывающего ощущения победы, бурного восторга, который я испытывал, когда одно из моих писем появлялось в прессе или вызывало защитную реакцию или лихорадочное изменение мнения моей жертвы.
Было ли это для меня важнее, чем Викки?
Чем наш брак?
Чем наш сын?
Конечно нет. И у меня не было никаких причин задавать себе такие вопросы. Невозможно выбрать что-то одно. Пусть Викки сейчас расстроена, но к утру она успокоится, мы поговорим и все уладим. Как всегда.
В дальнем конце коридора захлопали двери комнат и дверцы шкафов. Викки бесилась и хотела, чтобы я знал, как она взбешена… но не только. Мне показалось, что она шарит в своем комоде и шкафу, собирает вещи.
Ее слишком бурная реакция явно не соответствовала содержанию писем. Не политика так встревожила ее. И даже не моя ложь и скрытность… Что-то другое. Неужели сами письма? Или интуитивно она поняла их истинное значение? Почувствовала темные силы, скрывающиеся за ними? Или…
Я взглянул на письмо в своих руках. Письмо от Киоко.
Я думаю о том, как ты охватываешь меня сзади. Мне больно, когда ты вонзаешься в меня, но мне нравится эта боль. Ты обхватываешь ладонями мои груди и щиплешь соски. Я вскрикиваю, и ты…
На это у меня ответа не было. С этим я бороться не мог. Когда Викки с чемоданом вихрем вылетела из спальни и выкрикнула, что едет к родителям, я не знал, что сказать. Я заикался и мямлил и пытался найти уважительную причину, которая заставила бы ее остаться, но путался в словах.
— Я не вернусь! — объявила Викки, распахивая дверцу машины и швыряя чемодан на заднее сиденье.
— Викки…
— Я не вернусь! — Она свирепо смотрела на меня. На ее лице я видел только ярость, и боль, и ненависть.
И страх.
И не только из-за Киоко.
— П-прости!
— Я тебя совсем не знаю! Я не хочу быть рядом с тобой, и не смей приближаться к моему сыну!
— Он и мой сын! — выкрикнул я, когда она уже села за руль и захлопнула дверцу. — Это я сижу с ним целыми днями! Это я забочусь о нем.
Автомобиль выкатился на улицу, развернулся и умчался, а я все кричал и кричал.
Глава 10
Мне опять приснился тот шатер, цирковой шатер в пустыне. Опять я брел к нему в одиночестве по пыльной дороге. В неподвижном горячем воздухе не было и намека на ветерок, но при моем приближении порыв ветра, словно разумное существо, откинул край грязного брезента в красно-белую полоску. За треугольной прорехой зияла тьма.
Я без колебаний вошел внутрь.
Ни седых детей, ни доисторического скелета. В центре круга возвышалось распятие, истлевшее зловонное тело на кресте, засохшая кровь и задубившаяся кожа. Откуда-то доносилась тихая старинная музыка. На деревянных лавках сидели два старика и царапали что-то на листах, прикрепленных зажимами к дощечкам.
Я проснулся. Один в нашей постели. Я перекатился и уткнулся лицом в подушку Викки, еще сохранившую ее запах: ее духи, ее шампунь, ее лосьон, ее мыло.
— Викки, — простонал я и разрыдался. И рыдал, пока не заснул.
На следующий день я обнаружил в почтовом ящике письмо без обратного адреса. На всякий случай я разорвал конверт.
Джейсон!
Ты идешь по пустынной пыльной дороге к красно-белому полосатому цирковому шатру. Жарко. Ты потеешь, но тебе зябко…
Я разорвал письмо и конверт и выбросил клочки.
Наш развод осуществлялся через потоки писем. От моего адвоката ее адвокату. От ее адвоката мне. От моего адвоката ей. Я пытался связаться с Викки без посредников, изливал ей душу, умолял вернуться, вкладывая в письма весь свой талант. Она возвращала все письма нераспечатанными. Или Викки знала, что я задумал, или чувствовала на каком-то подсознательном уровне.
Я тебя совсем не знаю.
Каждые несколько дней Эрик звонил мне и разговаривал вежливо, но холодно. Я чувствовал его печаль и удивлялся, что же Викки сказала ему обо мне. Его я спрашивать не хотел, а ее — не мог, потому что она со мной не общалась. От ее адвоката я знал, что она требует полной опеки и даже хочет лишить меня права посещения. Однако мой адвокат сказал, что ей это вряд ли удастся. Опеку она, возможно, и получит, но такому преданному отцу, как я, скорее всего, присудят свободный график посещений.