Письма с войны
Шрифт:
Я вскрыл бандероли, и глазам моим предстали твои дары; чудесное печенье и книги… книги… Ах, как же я рад этим книгам… правда, времени для чтения у меня уже не столько, как прежде, его теперь в обрез, поскольку вместо троих мы заняты такой же работой вдвоем, к тому же я единственный, кто понимает по-французски. Поэтому я всегда обязан быть на месте, работы же, как всегда, непочатый край, кроме того, фельдфебель, как я уже говорил тебе, отвечает и за оборудование позиций. Быть может, эта небольшая усталость всего лишь следствие сладостной теплой весны… Гавань пустынна, в ясную светлую ночь наступающего лета видны опрокинутые на песок усталые лодки, в пустой песчаной чаше гавани воздух мягкий и чистый, теплый и многообещающий, и молоденькие девушки назначают внизу, на набережной, и здесь, наверху у рампы, свидания; они смеются, и их шутками полнится воздух… солдаты, неизменно в серой униформе, топчутся вокруг них с той безнадежной неуверенностью, которая присуща всем солдатам на чужбине; это, как обычно, разлад между
Ах, я бы охотнее жил с тобой в подвале и ел бы сухой хлеб, чем жить здесь в этой райской красоте в таком удобном доме. Это все, что я могу сказать по этому поводу.
Повсюду видишь, как солдаты гуляют с француженками, наверняка многие из таких прогулок безобидны, однако по-настоящему «благовоспитанных» девиц никогда не встретишь в обществе солдата; прости мне, пожалуйста, это дурацкое слово «благовоспитанных», я действительно покраснел, едва успев написать его, прости, — скажем так: девушку из мещанской среды не увидишь вечером на улице под ручку с солдатом чужой армии. Хотя я не нахожу ничего более отвратительного и достойного презрения, чем предательство и неверность, я могу в иных случаях понять, когда солдат в состоянии абсолютного отчаяния «сжигает мосты»… по-настоящему безнравственные люди, а их большинство, ни с чем не считаются, для них не существует ни любви, ни ненависти, и они живут так, как того требуют сиюминутные обстоятельства, но всегда с подспудным страхом перед катастрофой, которая где-то подстерегает их…
Однако среди этих солдат, проводящих время с самыми очаровательными девушками Франции, есть печальные и трагические фигуры; я часто вижу одну пару, при виде которой у меня сжимается сердце; нет, правда, когда я вижу обоих, то испытываю нечто невыразимо таинственное, необузданное, очень страшное: власть наслаждения. Не бесовское, распутное, дьявольское наслаждение, нет, а легкую, светлую, с весенним настроением божественную радость, которая вполне естественна и только естественна. Он — седовласый немецкий солдат с нервозными жестами, какие обычно бывают у интеллектуалов: пианистов или приват-доцентов литературы; его высокий лоб выдает присущий ему нордический эгоизм, свойственный людям, которые, имея низкое происхождение, сумели-таки пробиться в среду влиятельной интеллигенции; однако в этом солдате, в его глубоких серых глазах, заметно какое-то сияние и благородство, поэтому хотелось бы верить, что он не способен на измену; я уверен, этот мужчина при «нормальных обстоятельствах» никогда не позволит себе поцеловать чужую женщину так, как свою жену, да что там: он даже не стал бы флиртовать. Она еще совсем юная и очень красивая, с прекрасной фигурой, необычайно обаятельная и умная, все это, бесспорно, имеет высокую цену и хорошие шансы, но пропадает зря, пропадает из-за войны…
В определенные часы и дни она проходит мимо наших окон, а спустя несколько минут уже вместе с ним возвращается назад; они не спешат, но быстрой и нервной походкой направляются к маленькому домику на набережной и исчезают за его дверью. Мне кажется, она спускается к нему на берег неподалеку от его бункера и ожидает своего возлюбленного на границе между свободной и военной зонами, где рядом с толстыми бронированными стенами и колючей проволокой расположены небольшие дома горожан. Он выбирается из этой «страны солдат», в которую вход штатским строго запрещен, и они идут в маленький домик у гавани; всякий раз при виде этой пары мне становится грустно и тяжело. Он всегда печальный и радостный, а она гордая и счастливая, как королева! Не берусь утверждать, что этот мужчина не любит свою жену. Бесконечно трудно судить его, и упаси нас Бог осуждать их! Я вообще считаю, что у нас нет никакого права осуждать человека за его грехи. Эта пара представляется мне воплощением греха против любви, да и то, пожалуй, потому, что у меня такое чувство, будто у этого солдата есть жена, которая любит его, а он любит ее; на меня нагоняет тоску слабодушие солдата, заставляющее его с закрытыми глазами принимать от чужестранки поцелуи, слова и нежности, но она никогда не сможет любить его так, как его собственная жена, с которой он связан сердечными узами, а также общей болью разлуки, венчающей любовь…
Роковая эта пара, хотя ее и не обуревают подспудные темные желания сладострастья и разврата, нет, нет, слабость это, только слабость. Господи, помоги им! Среди всеобъемлющей порочности, которой не свойственны ни грусть, ни трагизм, эта пара представляется мне порой неким драгоценным видением. Часто я испытываю нетерпеливое желание познакомиться с обоими, поговорить, потому что, несмотря на грозящий им несчастьями рок, они охвачены необъяснимым «волнением, беспокойством», ты понимаешь меня? Но это просто заблуждение, ты согласна?
Ах, я бы еще о многом рассказал тебе, в основном я рассказываю тебе о том, что лежит на поверхности, поскольку для изложения другого у меня к вечеру уже нет сил, да и слог мой становится таким ленивым…
Знаешь, однажды я повстречал в Париже пьяного солдата, который, еле ворочая языком, поведал мне страшную историю; но она вдруг улетучилась из моей головы, хотя все происшедшее в ней было странным и невероятным. Лучше я расскажу тебе эту историю завтра или как-нибудь в другой день, я безумно устал.
[…]
На канале, Пасха 1943 г.
[…]
Ну вот, наконец-то нашел тут в углу свою ручку и просто счастлив, потому что последние дни был вынужден писать свои «самые важные» письма карандашом. Как-то я обещал тебе поведать историю, услышанную однажды в Париже из непослушных уст одного пьяного солдата; не знаю, может быть, она чересчур печальна, но мне хочется поделиться ею с тобой, к тому же ведь я обещал тебе рассказать ее… Мы тогда ехали в метро, и она запала мне в душу, как крошечное, но обещающее богатые всходы зернышко, и вот теперь, спустя много времени, она вдруг ожила в моей памяти. Представь себе очень простого, очень верного, очень умелого и вообще прекрасного человека, ремесленника, с небольшой мастерской при доме, и его жену, красивую женщину, которую он любит и которая любит его; они ведут жизнь самую обыкновенную, простую, и все у них ладится, все отлично, а потому и прекрасно; но однажды муж уходит на войну, безмерно там страдает от тоски по своей любимой женушке… и как-то раз, пребывая в состоянии легкого подпития, отправляется в одну из пивных, где при желании можно было вполне утишить свои греховные помыслы; и тут происходит нечто невероятное: выпивая у стойки, он видит женщину, волосы которой, глаза, лицо, улыбка, как у его жены (ах, действительно невозможно, чтобы две женщины имели совершенно одинаковую улыбку), но он видит ее, эту женщину, как две капли воды похожую на его жену; его наполняет огромная радость и безумное желание обладать этой женщиной, своей женой… в очень скромных выражениях он просит ее отдаться ему, и происходит нечто неприятное: она сопротивляется и жеманничает, что прежде вообще не было свойственно ей, но, вероятно, она предчувствует необычное любовное приключение, которое могло бы скрасить ее невыносимую жизнь, и потому затевает борьбу… четырнадцать ужасных дней она ломается, разрешая ему просить и умолять себя, и наконец сдается и позволяет завоевать себя, после чего он, не обладая большой фантазией и воображением, еще больше убеждается в ее сходстве со своей женой… С каждым днем она становится желаннее и краше и все более похожей на его любимую жену: трагизм происходившего усиливался еще и тем, что он не получал в это время писем из дома…
[…]
На канале, 27 апреля 1943 г.
[…]
Сегодня дочитал «Раскольникова», в лихорадочном напряжении жду теперь второй том; ах, я читал эту книгу шесть или семь раз, но никогда не оставался — и не буду — равнодушным. Как же прекрасна и драгоценна жизнь и сколь богатыми делает нас искусство! Я действительно сгораю от желания испробовать свое искусство…
Меня необычайно растрогало, что Достоевский начал заниматься сочинительством очень поздно; да, ему пришлось столько выстрадать, куда больше, чем мне… я вообще жалкий слабак…
[…]
На канале, 18 мая 1943 г.
[…]
Прости меня за вчерашнюю сумасшедшую попойку; мы действительно уж очень разошлись; я до сих пор еще зол на толстого, жирного черноволосого Роберта за то, что он, воспользовавшись моим неведением, с такой невинной физиономией предложил мне выпить этот сладкий, фантастически красивый напиток; я, конечно, заметил, как тягуче он лился! Ах, прости меня…
Помню только, что очень бодро и прямо, подгоняемый ветром, шел по мостовой, но стоило парадной двери захлопнуться за мной, как все вдруг завертелось, закружилось вихрем; я взобрался по лестнице и увидел испуганное и удивленное детское личико Жаклин, приоткрыв кухонную дверь, она с укоризной смотрела на меня; мне было очень стыдно: так по-свински напиться в такую рань — время едва перевалило за полдень. Но свою кровать я все-таки нашел и тотчас уснул, спал крепко-крепко, проснулся уже поздно вечером с тяжелой головой и зверски голодный. На моей постели лежали два твоих письма. […]
Последние дни нас, видимо, решили по-настоящему загрузить работой; дел невпроворот. Очень поздно освободился и вот теперь пишу тебе это письмо. Завтра или самое позднее послезавтра мы уедем отсюда. Я уже примирился с этой мыслью и не испытываю страха перед грядущей жизнью!
Шансы на отпуск действительно благоприятны. Если и дальше все пойдет так, я смогу увидеть тебя уже в июле, только, пожалуйста, напиши мне, когда у вас каникулы.
Ну разве история с Тунисом [114] не прискорбна? Не безумно прискорбна? Больше ни слова не говорят о тех многих тысячах несчастных солдат, ни одно из сообщений вермахта даже не упоминает о них. Не хватает еще, чтобы они написали: «На Южном фронте без перемен…».
114
5 мая 1943 г. Британская армия предприняла в Тунисе наступление против немецкой танковой армии и спустя несколько дней вынудила ее капитулировать. В результате, кроме огромного числа погибших, 130 тысяч немецких и 120 тысяч итальянских солдат попали в плен.