Письма, телеграммы, записи
Шрифт:
И потом, не знаю почему, желание все брать на себя. Я брал на себя их 10000 метров. В этом «моя война». И это вовсе не дурацкие манипуляции тореадора, намеком на которого меня однажды хотели уязвить. Группы 1/33 и 2/33 потеряли, если не ошибаюсь, 11 экипажей из 20 не то 25. Они единственные, кто работал и рисковал. Поэтому иногда мне становится грустно в своей комнатке. Слишком дорого все это обходится. Я не очень понимаю, за что стоит платить такую цену. Во всяком случае, не могу назвать. Но существует, вне всякого сомнения, и противоположная точка зрения, поскольку я верю в нее. Сегодня я оглох на одно ухо, но не из-за обычного шума в ушах (с этим-то как раз налаживается), а потому, что впервые спустился с такой высоты, и теперь до завтрашнего дня ухо у меня будет заложено.
И опять я думаю о непостижимом противоречии. Итак, тело как таковое. Тело, которое любит вечерний отдых у огня, наслаждается им. Которое сворачивается под одеялом, готовясь заснуть. Которое умеет улыбаться. И то же тело, но отличающееся от меня. Служащее всего лишь орудием. Тело, которое гонят на пахоту, словно вола. Которое заставляют примириться со свистом в ушах или согласиться на то, что его сожгут, поджарят. Как позавчера произошло это с его товарищами. Тело, которое всего лишь «послушное орудие». И в нем живут два чувства: уныние перед лицом возможной смерти, как нынче вечером. И грустные размышления о садах, которые затворятся для него. Для этого достаточно
И все-таки мне нужно многое сказать о войне. Не потому, что я тут видел что-то из ряда вон выходящее. Но здесь у меня есть точка зрения, и как всякая точка зрения, она плодотворна. Внутренняя точка зрения. Мне пришлось встать на нее, хотя зрелище оттуда открывается унылое. Нет, не целиком, но отчасти.
Прежде всего, я радуюсь всему, что немножко мне досаждает, — неудобствам, холоду, сырости, потому что они позволяют сполна ощутить единственно возможную здесь роскошь: круглую печурку, где так славно гудит огонь, или мою постель на ферме (я живу на ферме), перину, ставшую для меня воплощением всех излишеств. Люблю вечером ложиться в заледенелую постель и, свернувшись калачиком, потихоньку согревая ее собственным теплом, отходить ко сну; люблю струйку холода, что скользнет внутрь, стоит лишь пошевелить ногой. Как хорошо в постели, когда снег растаял и когда, разумеется, меня не донимает бронхит!
Потом, конечно, полеты. За линию фронта я пока не летал. Но в воздух уже поднимался. А поскольку существует риск встретиться с немецкими истребителями, перед вылетами меня обучали обращению с пулеметами. Склонности к спорту у меня нет. Но тут, видимо, какая-то неувязка: мне нравится все, что заставляет меня вылезать из своей шкуры. Не люблю высоты. Десять тысяч метров — это нежилой мир, и меня все время преследует мысль, что авария кислородной маски придушит меня, как цыпленка.
Моя раздвоенность и потеря себя. Мне нельзя обращать внимание на этот утробный страх, которому я, как всякий, могу поддаться. Наружная, видимая жизнь не представляет никакого интереса. Меня в ней нет. Я живу не здесь. Просыпаясь, я должен ощущать, что доволен собой. Да, товарищи — это трудная проблема. Прежде всего, проблема, кто чего стоит. Существует тьма способов оценивать других. И никогда по-настоящему не известно, с какого боку браться за эту проблему. Особенно, если ты всю жизнь предпочитал любителей Баха любителям танго.
А потом, сражаешься бок о бок с людьми, которые, стоит случайно раздаться хорошей музыке, выключают репродуктор. И обнаруживаешь в них высочайшие, главнейшие достоинства. Оказывается, те, что воюют лучше всех, воюют по-настоящему, делают это по другим причинам, нежели я. Они дерутся не ради спасения цивилизации. И вообще мне следовало бы вернуться к содержанию понятия цивилизации, пересмотреть его.
На сердце у меня чудовищным бременем лежит устрашающая нелепость нынешней эпохи. Нелепость все та же: нынешняя эпоха не является эпохой мысли. Дело в том, что вот уже целое столетие все меняется чересчур быстро, а мысль слишком медленно переваривает эти изменения.
Вообразите себе физика, которому вперемешку подбросили сотни две известных феноменов и тысячу новых, — задача окажется ему не по зубам. Пришлось бы ждать века, пока не появится человек, который потихоньку все это переварит, создаст новый язык и упорядочит картину мира. Потому что в математической физике не было бы больше системы. Все это крайне горько. Сейчас существует не так уж много возможных позиций: либо согласиться стать рабом г-на Гитлера, либо решительно отказаться от покорности ему, заранее принимая весь риск подобного непокорства. И сделать это молча. Я не желаю выступать по радио: [3] это неприлично, если у тебя нет некой библии, которую ты можешь предложить людям. Я принимаю весь риск своего отказа покориться. Только мне необходимо перейти грань, чтобы как следует почувствовать, от чего отказываешься, отказываясь от мира. От чего я в принципе должен отказаться. От личной свободы. От тепла женского тела. Возможно, от жизни.И я спрашиваю себя: ради чего? Это столь же горько, как религиозные сомнения. И, безусловно, столь же плодотворно. Это невыносимое противоречие, которое вынуждает искать истину. Я ведь действительно по шею сижу в противоречиях. И либо сдохну, либо ясно пойму себя самого. Но, уж разумеется, духовную умиротворенность принесет мне не «Пари-суар». И не г-н Рамон Фернандес. [4] И не наше гнусное радио. Вчера я в полном остолбенении слушал Пьера Дака. [5] Будь я иностранцем, я, послушав, как Франция изрыгает все эти непристойности, счел бы, что необходимо немедленно очистить мир от подобной скверны. Что же касается «Пари-суар», вчера в ней была напечатана огромнейшая умопомрачительная статья о боге войны Гитлере. Чудовищней всего был рекламный трюк насчет того, что Гитлер всегда умел мечтать. Это якобы доказывает его неоспоримое величие. И цензура пропускает этакое! Право, все они, словно мартышки перед удавом. Наша страна погибнет, если не будут ясно названы причины, по которым она должна воевать… Но, видимо, ее ничто не вразумит. Неудивительно, что она тащится в хвосте за англичанами: мы не способны выразить себя. Мы не способны обрести лицо. Англичане сражаются за свои обычаи, за свой цейлонский чай, за свой уик-энд. Мы ощущаем смутную солидарность с ними, но у нас нет столь всеобщих и столь отчетливых обычаев.
3
Я не желаю выступать по радио… — В октябре 1939 г. Сент-Экзюпери выступал по просьбе Ж. Жироду по французскому радио (см. Пангерманизм и его пропаганда). По-видимому, подобные приглашения он получал и в последующие месяцы.
4
Рамон, Фернандес (1894–1944) — французский писатель, критик и публицист; был членом профашистской «французской народной партии».
5
Пьер Дак — французский писатель-юморист и артист-комик.
Итак,
6
Даладье, Эдуард (1884–1970) — французский политический деятель, в 1938–1940 гг. премьер-министр Франции подписал в 1938 г. Мюнхенское соглашение и в дальнейшем прдолжал политику «умиротворения» гитлеровской Германии.
7
…убожество Жироду и его дозированности. — Очевидно, подразумеваются радиовыступления Ж. Жироду в первые месяцы войны, когда он стоял во главе французского пропагандистского ведомства. В них защита гуманистических идеалов и принципов буржуазной демократии сочеталась с неубедительным казенным оптимизмом, а иногда и с прямыми уступками нацистской идеологии.
8
…идею расы и единства. — Имеется в виду идеология нацизма с ее культом «высшей расы».
Что ж, тем лучше, потому что я иду на большой риск. И это тем более обязывает меня понять. Когда мне в лицо крикнут: «Хайль Гитлер!» — я не воскликну в ответ: «Да здравствует дозированность!»
И вновь мне ясна одна вещь. Может быть, на этой непостижимой вершине, где я восседаю в полном одиночестве, она слаще всего. Нежность к тем, кого я люблю, и еще большая — ко всем людям. И так бывает всегда. Когда оказываешься под угрозой, чувствуешь ответственность за всех. И хочется сказать: «Да низойдет мир в ваши сердца».
Письмо Х.
[Тулуза, 26 октября 1939 г.]
Перевод с французского Л. М. Цывьяна
Отчаянно умоляю тебя: воздействуй на Шансора, [9] чтобы меня направили в истребительную авиацию. Я псе сильней ощущаю удушье. В атмосфере этой страны невозможно дышать. Боже милостивый, чего мы ждем! [10]
К Дора [11] насчет перевода в истребители не обращайся, пока не будут исчерпаны другие возможности. Я нравственно заболею, если не буду драться. Я могу многое сказать о нынешних событиях. Но сказать только как солдат, а не как турист. Для меня это единственная возможность высказаться, Я делаю по четыре вылета в день, я в хорошей, даже в слишком хорошей форме, что все и усугубляет: здесь из меня хотят сделать инструктора по обучению не только штурманов, но и пилотов тяжелых бомбардировщиков. А в результате я задыхаюсь, несчастен и способен лишь молчать (…) Сделай так, чтобы губы меня направили в эскадрилью истребителей (…) Я не люблю войну, но не могу оставаться в тылу и не взять на себя свою долю риска (…) Надо драться. Но я не имею права говорить об этом, пока в полной безопасности прогуливаюсь в небе над Тулузой- Это было бы непристойно. Верни мне мое право подвергаться испытаниям. Великая духовная гнусность утверждать, что тех, кто представляет собой какую-то ценность, надо держать в безопасности! Лишь будучи активным участником событий, можно сыграть действенную роль. И ежели представляющие собой ценность являются солью земли, они должны смешаться с землей. Нельзя говорить «мы», когда стоишь в стороне. А если говоришь, тогда ты просто сволочь.
9
Шансор, Норбер (1893–1955) — французский авиатор, в 1939 г. возглавлял управление авиационной промышленности в министерстве авиации.
10
Боже милостивый, чего мы ждем! — Англия и Франция вплоть до мая 1940 г. не вели активных боевых действий против Германии на западном фронте (т. н. «странная война»), по-прежнему надеясь повернуть гитлеровскую агрессию против СССР.
11
Дора, Дидье (1891–1969) — французский авиатор, в 20-х гг. был директором по эксплуатации в компании «Аэропосталь», где и познакомился с Сент-Экзюпери; считается прототипом Ривьера в его повести «Ночной полет» (1931). В начале войны он предлагал Сент-Экзюпери назначить его в авиагруппу связи для перевозки высокопоставленных лиц. Сент-Экзюпери это предложение отклонил.
Письмо Х.
[Тулуза, «Гран отель Тиволье», начало ноября 1939 г.]
Перевод с французского Л. М. Цывьяна
Я только что провел двое суток на дежурстве. Спал на полу среди телефонов и шифровок. Просыпался в беленой комнатушке, ел в промерзшем буфете, словно мальчишка в школьной столовке. И находил в этом невыразимую радость. Ощущение домашних шорохов, будничности, кладовок. Мне хотелось бы раствориться в этом. Потому что я не вижу смысла в обломках ничтожного буржуазного существования, в этом отвратительном Лафайете, [12] в этом хождении по взлетным полосам, в шатании вокруг ангаров. Я не гожусь для этого. Мне хочется стать пищей для корней дерева. Тогда бы я чувствовал птиц, что находят на нем приют. Чудо безымянности, вроде безымянности пилота авиалинии или летчика-истребителя, или монастырского затворника, в том и состоит, что потихоньку, незаметно чем-то становишься. В процессе естественного переваривания превращаешься в нечто иное. Просить для меня не тягостно. Я не прошу ни чинов, ни пособия. Я прошу, чтобы меня послали на фронт, в истребительную авиацию. Для меня это жизненная необходимость. И пусть это трудно, пусть даже безумно сложно, я все равно не испытываю угрызений совести оттого, что прошу: это первая моя к тебе просьба о столь большой услуге. Не ходи сразу к Дора. Дора меня не выручит. Я обязан участвовать в этой войне. Все, что я люблю, — под угрозой. В Провансе, когда горит лес, все, кто не сволочь, хватают ведра и лопаты. Я хочу драться, меня вынуждают к этому любовь и моя внутренняя религия. Я не могу оставаться в стороне. Как можно скорей добейся моего перевода в истребители.
12
Лафайет — здесь, очевидно, условное обозначение какого-то лица, известного самому Сент-Экзюпери и адресату письма. Прибегая к такому шифру, писатель, видимо, учитывал возможность вмешательства военной цензуры.