Письменная культура и общество
Шрифт:
Вывод этот заключает в себе весьма актуальный урок. Да, возможность перевести письменное наследие человечества с одного носителя на другой, заменить книгу-кодекс экраном открывает перед нами огромные возможности. Но в то же время это — насилие над текстами, лишающимися тех форм, которыми, среди прочего, определялись их исторические значения. Предположим, что в более или менее близком будущем все произведения, принадлежащие к нашей культурной традиции, станут распространяться и читаться лишь в своей электронной репрезентации, — тогда нам грозит опасность утратить всякое понимание той текстовой культуры, в рамках которой издавна возникла тесная связь между понятием текста и особой формой книги — кодексом. Лучше всего о силе этой связи свидетельствуют сложившиеся в западной традиции устойчивые метафоры книги-судьбы, книги-космоса либо книги-тела [41] . Авторы, прибегавшие к ним, от Данте до Шекспира, от Раймунда Луллия до Галилея, имели в виду отнюдь не всякую книгу: такая книга состоит из тетрадей, листов и страниц и защищена переплетом. Столь популярная в Новое время метафора книги мироздания, книги природы, как бы срослась со стихийными, глубоко укоренившимися в нас репрезентациями, в силу которых письменный текст естественным образом связывается с кодексом. Вступление в эру электронных текстов волей-неволей будет означать постепенный отход от ментальных представлений и интеллектуальных операций, специфически связанных с теми формами книги, какие получили распространение на Западе за последние семнадцать-восемнадцать веков. Порядок дискурсов никогда не существует отдельно от современного ему порядка книг.
41
Curtius E.R. Europaische Literatur und Lateinisches Mittelalter. Berne: A. Francke AG Verlag, 1948 (Kapitel 16); Blumenberg H. Die Lesbarkeit der Welt. Frankfurt a/М.: Suhrkamp, 1981.
В связи с этим, как мне кажется, перед нами встают две задачи. Во-первых, предстоит осмыслить с исторической, юридической, философской точки зрения нынешний переворот в способах доступа к письменным текстам и их
42
Love H. Scribal Publication in Seventeenth-Century England // Transactions of the Cambridge Bibliographical Society. T. IX (1987). № 2. P. 130-154; Scribal Publication in Seventeenth-Cen tury England. Oxford: Clarendon Press, 1993; Moureau F. La plume et le plomb: la communication manuscrite au XVIIIe siecle // Correspondances litteraires inedites — Etudes et extraits — Suivies de Voltairiana / Ed. par J. Schlobach. Paris; Geneve: Champion-Slatkine, 1987. P. 21-30; De bonne main: La communication manuscrite au XVIIIe siecle / Ed.par F. Moureau. Paris: Universitas; Oxford: Voltaire Foundation, 1993.
43
Mercier L.-S. L’An 2440: Reve s’il en fut jamais / Ed. etablie par R. Trousson. Bordeaux: Editions Ducros, 1971. P. 247-271, “La bibliotheque du roi" [рус. пер.: Мерсье Л.-С. Год две тысячи четыреста сороковой: Сон, которого, возможно, и не было. М.: Наука, 1977].
Но есть и другая задача, неотделимая от первой. Библиотека будущего должна бережно сохранять и развивать познание, понимание тех форм письменной культуры, какие в большинстве своем сохраняются и поныне. Перевод в электронную форму всех текстов, существовавших еще до начала информатизации, ни в коей мере не должен означать отрицания, забвения, или, еще того хуже, уничтожения объектов, служивших их носителями. быть может, никогда еще сбор, хранение и учет (например, в форме коллективных национальных каталогов, которые могут стать первым шагом к созданию ретроспективных национальных библиографий) письменных объектов прошлого не были столь важным направлением деятельности крупных библиотек. Тем самым мы не утратим доступа к порядку книг, который пока еще является нашим порядком и который был таковым для читателей и читательниц, начиная с первых веков христианской эры. Только сохранив понимание культуры кодекса, мы сможем по-настоящему испытать «безудержную радость», которую несет с собой культура экрана.
2 Автор в системе книгопечатания
Подчеркивая глубинное родство библиографии (bibliography в ее классическом понимании, как изучения материальных особенностей книги) и структурализма во всех его формах, Доналд Ф. Маккензи отмечает: «Библиография и новая критика сближаются в своих подходах именно потому, что и та и другая считают всякое произведение искусства или текст самодостаточными... Обе они рассматривают процессы, предшествующие данному произведению или тексту либо следующие за ними, как несущественные для их критического или библиографического описания» [44] . Как new criticism, так и analytical bibliography соотносят порождение смысла с автоматическим и безличным функционированием определенной знаковой системы — той, что образует словесную ткань (language) текста, или той, что обусловливает форму печатного объекта. Отсюда вытекают два следствия, общие для обеих дисциплин: с одной стороны, они отрицают, что способ прочтения, восприятия, интерпретации произведения сколько-нибудь важен для выработки его значения; с другой — ими провозглашается «смерть автора» (если воспользоваться названием знаменитой статьи Барта), намерения которого не несут в произведении никакой особой смысловой нагрузки. Тем самым история книги в этой первичной своей форме — господствующей в англоязычных странах (Англии. США, Австралии, Новой Зеландии) — не знает ни фигуры читателя, ни фигуры автора. Главное для нее заключено в самом процессе изготовления книги, следы которого выявляются в исследуемом объекте и который находит объяснение в издательских решениях, сложившейся практике печатного дела, ремесленных навыках. Парадоксальным образом — если учесть, что по традиции изучение материальных свойств книги имело целью, прежде всего, установление и издание неискаженных и аутентичных текстов [45] — традиционная библиография во многом определила то невнимание к фигуре автора, каким отличалась эпоха преобладания семиотических исследований.
44
McKenzie D.F. Bibliography and the Sociology of Texts: The Panizzi Lectures, 1985. London: The British Library, 1986. P.7.
45
Tanselle G. T Analytical Bibliography and Renaissance Printing History // Printing History. Vol. III (1981). № 1. P. 24-33.
Во Франции, где история книги гораздо теснее связана с историей культуры и общества [46] , дело могло (или должно было) бы обстоять иначе. Однако здесь основные интересы оказались в другой плоскости. Часть историков посвятили себя воссозданию среды, в которой изготавливались и продавались книги, — размеров капитала, договорных и иерархических отношений между книготорговцами, печатниками, наборщиками и тискальщиками, отливщиками шрифтов, граверами, переплетчиками и т.д. Другие стремились реконструировать процесс распространения книги — распределение книговладельцев по социальным группам, силу воздействия книги на разные типы сознания. Подобный подход предполагал главным образом количественную обработку обширных перечней (списки книг из посмертных описей имущества, печатные каталоги выставленных на торги библиотек либо, в случае архивной удачи, учетные книги книготорговцев); внимание историков оказалось сосредоточено если не на различных типах чтения, то, во всяком случае, на социологии читателя. Автор же снова оказался забыт — что тоже отчасти парадокс, если иметь в виду программу, очерченную основателями французской истории книги Люсьеном Февром и Анри-Жаном Мартеном («исследовать воздействие на культуру и влияние, оказанное книгой в течение первых трех столетий своего существования» [47] ). В рамках традиционной социальной истории книгопечатания в том ее виде, в каком она получила развитие во Франции, у книг есть читатели — но нет авторов, вернее, авторы не входят в сферу ее компетенции. Фигура автора всецело принадлежит истории литературы с ее классическими жанрами: биографией, анализом той или иной школы либо направления, описанием определенной интеллектуальной среды.
46
Общий обзор истории французской книги см.: Chartier R. De l’histoire du livre a l’histoire de la lecture: Les trajectoires francaises // Histoire du livre: Nouvelles orientations: Acte du colloque des 6 et 7 septembre 1990, Gottingen / Ed. par H.E. Bodeker. Paris: IMEC; Editions de la Maison des sciences de l’homme, 1995. P. 23-45.
47
Febvre L., Martin H.-J. L’Apparition du Livre. Paris: Albin Michel, 1971. P. 14 (1-е изд. — 1958).
Итак, до сих пор история книги либо совсем обходила проблему автора, либо оставляла ее другим наукам, — так, словно ее инструментарий и открытия не имели никакого значения для истории производителей текстов или же эта последняя нисколько не была важна для понимания произведений. Однако за последние годы вновь наметился интерес к фигуре автора. Литературная критика, отступая от тех принципов исследования, которые учитывали исключительно внутренние законы функционирования знаковой системы, образующей тексты, вновь попыталась вписать произведения в исторический контекст. Тенденция эта проявляется в различных формах. «Рецептивная эстетика» стремится описывать диалогические отношения, складывающиеся между отдельным произведением и «горизонтом ожидания» его читателей, иными словами, совокупностью принятых норм и отсылок, общих для его публики (или для тех или иных типов публики). Тем самым значение текста понимается уже не как нечто стабильное, однозначное и всеобщее, но как исторический результат того зазора, какой образуется между содержащимся в произведении предложением — отчасти оно покрывается намерениями автора — и ответом на него со стороны читателей [48] . New historicism предполагает определение места литературного произведения относительно «обыденных» текстов (бытовых, юридических, политических, религиозных и пр.), которые,
48
Библиография по этой проблеме громадна; напомним лишь основополагающий текст Ханса Роберта Яусса: Jauss H.R. Literaturgeschichte als Provokazion. Frankfurt a/M.: Suhrkamp Verlag, 1974.
49
См., например: Greenblatt S. Shakespearean Negociations: The Circulation of Social Energy in Renaissance England. Berkeley: University of California Press, 1988. Общие перспективы намечены в сб.: The New Historicism / Ed. by H. Aram Veeser. N.Y.; London: Routledge, 1989 (см., в частности, доклад Стивена Гринблатта «Towards a Poetics of Culture», c. i-14, в котором мне хочется подчеркнуть такую фразу: «Произведение искусства есть результат сделки между единичным творцом или целым классом творцов и сложившимися общественными институтами и обычаями», с. 12).
50
См., к примеру: Viala A. Naissance de l’ecrivain: Sociologie de la litterature a l’epoque classique. Paris: Les Editions de Minuit, 1985. Теоретической базой подобного подхода послужили основополагающие работы Пьера Бурдьё, в частности «Champ intellectuel et projet createur» (Les Temps Modernes. № 246 (Novembre 1966). P. 865-906) “Structuralism and Theory of Sociological Knowledge” (Social Research. Vol. XXV (Winter 1968). №4. P. 681-706), а также статья «Le champ litteraire» (Actes de la Recherche en Sciences Sociales. Vol. 89 (Septembre 1991). P. 3-46 [рус. пер.: Бурдье Ш. Поле литературы // Новое литературное обозрение. 2000. № 45. С. 22-87]) и книга «Les Regles de l’art: Genese et structure du champ litteraire» (Paris: Editions du Seuil, 1992).
51
McKenzie D.F. Op. cit. (в частности, «The book as an expressive form», c. 1-21).
У всех этих подходов, несмотря на сильные различия и даже кардинальные расхождения, есть общий момент: все они восстанавливают связь текста с его автором, связь произведения с намерениями или социальным положением человека, который его произвел, речь, конечно, идет не о том, чтобы вернуться к романтической фигуре автора-самодержца, возвышенного и одинокого, чья творческая воля (изначальная или окончательная) вбирает в себя все значение произведения и чья биография ясно и непосредственно направляет процесс его письма. Автор, вновь занимающий свое место в истории и в социологии литературы, предстает одновременно и зависимым, и скованным. Он зависим, поскольку не властен над смыслом текста, и намерения его, послужив основой для производства этого текста, вовсе не обязательно принимаются как теми, кто превращает текст в книгу (книгоиздателями или рабочими-печатниками), так и теми, кто присваивает его себе благодаря чтению. Он скован, поскольку находится во власти множества детерминант, которые подчиняют себе социальное пространство производства литературы либо, шире, разграничивают категории и навыки, выступающие матрицами собственно письма.
Возвращение критики к проблеме автора, в каких бы формах оно ни происходило, заставляет вновь обратиться к вопросу, поставленному Мишелем Фуко в его знаменитом эссе, без ссылки на которое не обходится ни одна работа [52] . Фуко различал в нем «историко-социологический анализ автора как личности» и проблему более фундаментальную, а именно проблему возникновения собственно «авторства», «авторской функции» (fonction-auteur), понимаемой как основная функция, позволяющая классифицировать различные дискурсы. Закрепление произведений за определенным именем собственным, распространяющееся далеко не на все эпохи и обязательное далеко не для всех текстов, рассматривается Фуко как явление дискриминационное: оно играет роль лишь для отдельных классов текстов («авторство характерно для способа существования, обращения и функционирования вполне определенных дискурсов внутри того или иного общества») и предполагает такое состояние правовых отношений, когда в их рамках предусмотрена уголовная ответственность автора и представление о литературной собственности («авторство связано с юридической институциональной системой, которая обнимает, детерминирует и артикулирует универсум дискурсов»). Если отвлечься от той эмпирической данности, что у каждого текста есть написавший его человек, авторство предстает как результат «сложной операции», когда историческая детерминированность, целостность и когерентность отдельного произведения (либо некоей совокупности произведений) соотносятся с неким самотождественным конструктом-субъектом. Подобная установка предполагает двойной отбор. Во-первых, среди множества текстов, созданных неким индивидуумом, вычленяются те, что могут быть закреплены за авторской функцией («Среди миллионов следов, оставшихся от кого-то после его смерти, — как можно отделить то, что составляет произведение?»). Во-вторых, из бесконечного числа фактов, образующих биографию автора, отбираются те, что существенны для характеристики его положения как писателя.
52
Foucault M. Qu’est-ce qu’un auteur?// Bulletin de la Societe francaise de Philosophie. T. LXIV (Juillet-Septembre 1969). P. 73-104 (перепечатано: Littoral. 1983. № 9. P. 3-32). Этот текст был переведен на английский язык под заглавием «What is an Author?» (Foucault M. Language, Counter-Memory, Practice: Selected Essays and Interviews / Ed. with an Introduction by D.F. Bouchard. Ithaca: Cornell University Press, 1977. P. 113-138) и перепечатан с некоторыми изменениями в сб.: Textual Strategies: Perspectives in Post-Structuralist Criticism / Ed. by J.V. Harari. Ithaca: Cornell University Press, 1979. P. 141-160 [рус. пер.: Фуко M. Воля к истине: По ту сторону знания, власти и сексуальности: Работы разных лет. М.: Касталь, 1996. С. 9-46; пер. С. Табачниковой, цит. с изменениями].
Фуко — хоть это для него не главный предмет исследования — набрасывает систему исторических координат, в которой зародились и менялись со временем те особые правила атрибуции текстов, в рамках которых идентификация произведения предполагает соотнесение его с неким именем собственным, чье функционирование глубоко специфично: с именем автора. В первоначальном варианте статьи «Что такое автор?» даются три отсылки к хронологии. Прежде всего, авторство связывается с тем историческим моментом, когда «для текстов был установлен режим собственности, когда были изданы строгие законы об авторском праве, об отношениях между автором и издателем, о правах перепечатывания и т.д., то есть с концом XVIII — началом XIX века». Зачастую только этот момент и привлекал внимание комментаторов Фуко. Однако эта прочная связь, благодаря которой появляется авторская индивидуальность, а деятельность писателя и издателя вписывается в рамки законов о частной собственности, сама по себе еще не создает авторства. Авторская функция древнее и коренится в иных предпосылках: «Нужно отметить, что эта собственность была исторически вторичной по отношению к тому, что можно было бы назвать уголовно наказуемой формой присвоения. У текстов, книг, дискурсов устанавливалась принадлежность действительным авторам (отличным от мифических персонажей, отличным от великих фигур — освященных и освящающих) поначалу в той мере, в какой автор мог быть наказан, то есть в той мере, в какой дискурсы эти могли быть преступающими». Фуко никак не датирует появление подобной «уголовно наказуемой формы присвоения», в рамках которой авторство связывается уже не с юридическими нормами, регулирующими отношения между частными лицами, но с исполнением властных полномочий неким органом, правомочным осуществлять цензуру, вершить суд и определять наказание.
Однако же третья хронологическая отсылка, приведенная Фуко, позволяет думать, что авторство в таком его понимании зарождается раньше, нежели общество Нового времени. В качестве иллюстрации того факта, что «авторская функция не отправляется для всех дискурсов неким универсальным и постоянным образом», Фуко приводит хиазм, который, по его мнению, сложился «в XVII или в XVIII веке» и который выражался в обмене правилами атрибуции текстов между «научными» и «литературными» дискурсами. Начиная с этого поворотного момента авторитетность научных высказываний определяется их принадлежностью к «некоему систематическому целому» уже существующих положений, а не особыми свойствами их конкретного автора, тогда как «литературные» дискурсы, со своей стороны, «могут быть приняты теперь, только будучи снабжены авторской функцией». Прежде дело обстояло обратным образом: «Тексты, которые мы сегодня назвали бы „литературными“ (рассказы, сказки, эпопеи, трагедии, комедии), принимались, пускались в обращение и приобретали значимость без того, чтобы ставился вопрос об их авторе; их анонимность не вызывала затруднений — их древность, подлинная или предполагаемая, была для них достаточной гарантией. Зато тексты, которые ныне мы назвали бы научными, касающиеся космологии и неба, медицины и болезней, естественных наук или географии, в Средние века принимались и несли ценность истины, только если они были маркированы именем автора». В наши задачи не входит обсуждение того, насколько обоснованна намеченная таким образом траектория; для нас важно, что в соответствии с ней отсылка к автору функциональна для некоторых классов текстов еще в эпоху Средневековья. Таким образом, мысль Фуко нельзя сводить к упрощенным формулам, рождающимся из-за поверхностного чтения: Фуко ни в коей мере не устанавливает какой-либо исключительной, детерминирующей зависимости между литературной собственностью и авторством, между «системой собственности, характерной для нашего общества», и порядком атрибуции текстов, основанным на категории субъекта. Выдвигая на первый план фигуру автора и увязывая ее с механизмами, призванними контролировать распространение текстов либо придавать им авторитетность, он в своем эссе предлагает проделать ретроспективное исследование, для которого особую важность приобретает история условий производства, распространения и присвоения текстов.