Письмо в такси
Шрифт:
— Да, вот так, как соблазн, побуждающий нас любить его.
— О, по-моему, соблазны — всего лишь следствия весьма таинственной усталости. До свидания. То есть «спасайся, кто может». Я не хочу ни во что верить, потому что могу найти оправдания лишь в сомнении. Сомнение — это моя манера горевать и утешаться; но отдайте же мне мое письмо, прошу вас; я его потеряла, и вы тоже можете потерять, а тогда все мои беды начнутся сначала.
— Насчет этого будьте покойны, оно защищено от случайностей, небрежности и рассеянности.
Она возмутилась тем, что он смеется над нею, но гнев ее был напускным, и, чтобы он этого не заметил, она быстро поднялась и убежала.
Когда Сесилия вернулась домой, на
— Али-Баба, — шепнула Сесилия. — Скажите ему, что я в своей пещере, вы не заметили, как я вернулась, и только что меня увидели, когда шли закрывать ставни.
Она поднялась по лестнице, расстегивая платье, накинула пеньюар, взъерошила волосы и села за туалетный столик. Гюстав услышал, как она напевает в ванной комнате, зашел к ней и на вопрос, давно ли она дома, услышал, что она не хотела мешать их интимной беседе с Жильбертой. Из этого он заключил, что она ревнует, и был польщен.
Поведение Сесилии в последующие дни пробудило подозрительность ее мужа. Ее привлекал Поль Ландриё, ее любопытство возбуждала мрачная нежность, угадывавшаяся в нем; соблазненная требовательностью его непроницаемого, цельного и почти грозного характера, она пристрастилась к чувству опасности, и хотя еще пыталась интересоваться тем, что интересовало ее вчера, и преуменьшать значимость своих потайных вылазок, жизнь имела для нее смысл только тогда, когда она больше не подчинялась своей совести, а прислушивалась лишь к тому, что доставляло ей удовольствие.
Брат был в курсе ее свиданий, как и она знала все о его любви к Нану. По его просьбе она поговорила о свадьбе с Марселиной Дубляр, и та, не смея в это поверить, восторженно приветствовала возможность союза, который месье Дэдэ счел бы тем более неординарным, что в нем не была замешана выгода. Сесилия воспользовалась этими событиями, чтобы сбегать из дома в то время, когда обычно она была у себя; Жильберта, которой она неосмотрительно пренебрегала, озлилась на нее за покровительство любовным похождениям Александра и сблизилась с Поставом, чьи подозрения росли и крепли. Мадам Ило видела в нем возможного покровителя, а может быть, и больше, но ждала своего часа и с видом монашки, только разодетой в пух и прах, все чаще являлась составить ему компанию под конец дня. Она была миловидна, умела проявлять внимание и чуткость, он считал ее мужественной, потому что она была весела, и к тому же влюбленной в него; Гюстав относил на счет этой склонности порой коварные инсинуации Жильберты в отношении Сесилии, но при этом не допускал и мысли о том, что она хочет смутить его душу.
— Вы один? Сесилии нет дома? Как же это вы все один да один? — говорила она ему. — Я на это не жалуюсь, хотя мне немного досадно, так как я пришла повидаться именно с ней. Если бы у меня был такой муж, как вы, я бы всю жизнь его ждала. Да, мне бы хотелось баловать человека, который баловал бы меня, я бы знала, чем ему обязана, и этого мне было бы довольно для счастья.
— Сесилия мне ничем не обязана, а ничто — не пустое слово.
— Но вы несчастливы…
— Я встревожен.
— И вам этого достаточно?
— Нет.
Гюстав, разгадывая загадки, которые вставали перед ним в связи с произошедшими в Сесилии переменами, понял, что один-единственный порыв гнева сможет сразу лишить его того, что питало его сердце и гордость, и когда Жильберта однажды сказала ему, что людям нравится завязывать романы, основанные на одной видимости, он спросил, на что она намекает.
— Гюстав, дорогой мой Гюстав, если можно полагаться на видимость, то бывает и дружба с первого взгляда, в отношении которой вправе обманываться кто угодно, кроме вас.
Он
— С тех пор он больше не приходит, а ее почти никогда не бывает дома под конец рабочего дня, — поддела Жильберта.
И правда: когда Гюстав возвращался по вечерам, Одиль говорила ему, что Сесилия то в кино, то за ней приехал Александр Тек, то она в Ледовом Дворце, то подруга детства пригласила ее за город поужинать.
— Где она? Если вы только знаете, — спросил он однажды вечером.
— Мадам у парикмахера.
Он сел в машину и поехал к Гийому, где Сесилию никто не видел, но, когда он вернулся домой, она уже была там, и Гюстав заявил ей, что с него хватит.
— Да, хватит с меня печали, — сказал он. При этих словах ее сердце дрогнуло:
— О нет! Отругай меня, если хочешь, но прошу тебя, не печалься.
Он сказал ей, что за последние две недели она сильно изменилась и очень его огорчает. Он посетовал на то, что постоянно один, так как даже когда она дома, она где-то далеко, и спросил о внезапно возникших подругах детства, о которых до сих пор и речи не было:
— Почему, вместо того чтобы ехать к ним, ты не приглашаешь их сюда? То же самое касается Александра и Нану: почему ты едешь к ним под конец дня и остаешься там до девяти часов, когда они прекрасно могли бы поужинать с нами здесь? В субботу и воскресенье ты не находила себе места, было совершенно ясно, что у тебя ни к чему душа не лежит и тебе скучно. Возможно, со мной невесело, но ты впервые даешь мне это понять. Можно подумать, что тебе больше не нравится ни твой дом, ни пещера Али-Бабы, ни твои детские и серьезные игры. Твои причуды часто приводили меня в замешательство, но не вызывали тревоги, теперь же я подозреваю, что ты скрываешь от меня что-то или кого-то, кто стал в твоей жизни важнее меня.
Она поклялась, что он изводит себя без причины, что она любит его так же, как любила всегда, и лишь помолвка Александра нарушает ее привычки:
— Мы бегаем по магазинам, по ювелирным лавкам, а потом, естественно, болтаем без конца. Это немного нарушило однообразие моей жизни; мне и весело, и грустно; я забываю о времени и ругаю себя за это, уверяю тебя.
Это были совершенно пустые оправдания, однако Гюстав как будто удовлетворился ими.
В тот вечер Сесилия ужасно страдала. Слова Гюстава, сказанные им с такой мягкостью, открыли ей правду о ее собственных чувствах, в которых она не имела мужества себе признаться. Она поняла, что любит Поля, ужаснулась тому, какое место он занимает в ее жизни, и хотя муж, в ее представлении, был пока еще жертвой всего лишь сентиментального легкомыслия, он внушил ей глубокую жалость, и она ощутила ее значимость и силу. Ей хотелось утешить его в несчастье, о котором он еще не знал, и, чтобы сделать ему приятное, она надела кимоно и спела ему «Японскую песню». Несмотря на все ее усилия, это была лишь комедия, разыгранная переодетой грустью для грусти явной, иллюзия, ностальгическая попытка воссоздать былое, несбыточное благодаря воспоминаниям. От слез, блестевших на ее ресницах, ее глаза казались больше, а взгляд — небесной красоты. «У меня болит голова, которую я потеряла», — прошептала она позже в пещере Али-Бабы и, оставшись одна в этой комнате, где уже не могла найти саму себя, представила все опасности, которые таились в том, что ее привлекало. Она решила сопротивляться влечению, которое, возможно, было всего лишь одним из ее страстных капризов, зачастую ужасающих по своей силе; но решимости ее хватило ненадолго.