Плач домбры
Шрифт:
— Отец, хотя грамоты не знал, умом вперед видел, мама.
— Может, и так, сынок, только очень уж дорогое вышло твое путешествие. А ведь и прежде не было в нашем кочевье человека ученей тебя. — И, сама не замечая, гладила сына по коротко остриженным волосам, касалась его плеч. — Тревожно мне, сынок. Все кажется, что если упущу тебя из глаз, то опять надолго. — Она сквозь слезы посмотрела на него. — Нездоровится мне, в груди колет.
— Теперь я уже так далеко не уеду, мама. Разве что в аул Богары съезжу, это же рядом.
— Для тебя рядом, сынок, а для меня от кочевья нашего чуть шагнешь — уже далеко.
Хабрау
Унеслись годы, словно яростные кони, исчезли за горизонтом, и вместе с ними ушел отец, а молодая мать с лучистыми глазами, что бежала навстречу маленькому всаднику, постаревшая, грустная, сидела теперь, словно птица, сложившая усталые крылья, возле сына-странника, единственной своей опоры.
Хабрау мотнул головой, словно бы хотел стряхнуть и сладостные, и горькие эти воспоминания…
Позавтракав вместе с матерью, он взял соседского мальчика и пошел на могилу отца.
Кылыс был знаменитый батыр, слава его шла далеко. Когда Хабрау было лет пять, на их аул напали барантой. Так и в память врезалось, как отец огромной своей палицей раскидывал налетчиков, лошадь его с диким ржанием вставала на дыбы, а голос кашки, громкий, как рев вожака оленя, звал сородичей не поддаваться грабителям. И еще мечется в Памяти страшное видение: между юртами черной смертью крутятся на вороных конях всадники с черными тряпками на лицах. Один из них опрокинул их юрту, в пух и прах разнес утварь, но тяжелая Палица Кылыса вмяла его в землю…
Гонец Богары встретил его по пути со старого кладбища, и под причитания матери сын опять вышел в дорогу. Когда он тронул оставшегося от отца длиннотулого жеребца, мать взялась за стремя и долго шла рядом.
— Бедный твой отец… вся жизнь его прошла на службе у Богары. Теперь и ты на ту же службу, — тихо говорила она. — И уйдешь, как в воду…
— Успокойся, мама, не плачь. Это же близко, его кочевье совсем рядом, скоро я обратно вернусь.
Так он утешал мать. А сердце у самого отчего-то сжалось, дрожь прошла по истомленному, еще не отошедшему после долгой дороги телу.
— Иди же, возвращайся, устала уже, — сказал он.
Мать отпустила стремя, и он рысью пустил лошадь вслед гонцу, который ехал шагом далеко впереди.
Нагнав посыльного, он оглянулся. Мать где остановилась, там и стояла.
6
Через три дня в аул Богары прискакал зять Хабрау, муж сестры. При виде его у Хабрау замерло сердце. «Мать», — подумал он. Когда он подошел к зятю, тот отвернулся, принялся поправлять потник, так, стоя спиной, и сказал: «Мать умерла…» Хабрау уже сам, холодея, на миг раньше сказал про себя эти слова, но,
Он гнал и гнал коня, и когда он подъехал к аулу, вороной жеребец был в белой пене. Но мать уже успели похоронить. По обычаю Тенгри, мертвое тело должно видеть только одно солнце…
За неделю он и куска не взял в рот. Сестра и друзья-ровесники пытались хоть как-то утешить его, но он их и не слышал. То одни соседи приходили к застолью звали, то другие, он даже не отвечал им. Потом заперся в юрте и больше никого к себе не пускал.
Когда он снова вышел к людям, то все увидели, что он разом стал намного старше — уже мужчина, поживший, повидавший. В глазах печаль и задумчивость, губы сжаты, словно больше и не улыбнется никогда.
Он поймал пасущегося в степи вороного и поехал к могилам отца и матери.
Вот он и сирота, на всем необъятном свете один-одинешенек. Есть, конечно, сестра, есть сородичи. Но у них своя жизнь, свои заботы. День-деньской век за веком кочуют вслед за своей скотиной, и мало ли ее, много ли, все думы, все помыслы в ней, так и живут-перемогаются. И в черном горе, что палит его изнутри, и в будущих его замыслах они ему не товарищи. Но разве не для того он собирал в трудах и невзгодах знания, чтобы отдать их своей бедной, своей темной родине? С чего начать, как осуществить задуманное? С Богарой обстоятельно поговорить он так и не успел, а другого советчика нет. Таймас-батыр, задушевный друг отца, заехал ненадолго и исчез — тоже у Богары на службе.
По обычаю в помин душ отца и матери он зарезал скотину, созвал стариков на застолье, и на этом дела его в ауле кончились.
Опять он вышел в дорогу, и вся поклажа — горе, что плечи гнет.
— Куда поедешь? — спросила сестра.
— В аул Богары. Начатое дело ждет, — ответил брат. — За юртой, за скотом моим присмотрите…
На первых порах Богара не тревожил его, разговора о будущем не поднимал. Впрочем, в хлопотах о зимовье у турэ на это не было времени.
Наконец, в самое безвременье, когда стало холодать и в воздухе замелькали первые белые мухи, он вызвал Хабрау к себе.
Турэ считал, что джигит, который три года проучился на чужбине и хотя, по собственным его словам, в красный угол дворца науки не прошел, но через порог все же перешагнул, должен бы сесть в его кочевье муллой. И разрешение на это при помощи Абубакира можно было получить скоро и без проволочек.
Но замыслы Хабрау были иные, и образование, что он получил, вовсе не богословское. Он чистосердечно признался, что желание его — обучать детей. А если найдутся такие, до грамоты охочие, то и взрослых парней.
Сколько ни убеждал его хозяин пойти стезей благочестия, Хабрау стоял на своем, и Богаре пришлось согласиться с его желанием.
После этого разговора он собрал учеников — младшего сына Богары, Айсуака, и еще десять мальчишек из кочевья — и начал давать уроки.
Ребятишки за учение взялись ретиво. И Хабрау с ними полегчало, немного рассеялась тоска. Он намеревался взяться за работу немного попозже, а сейчас, пользуясь тем, что дни ясные, хотел объездить ближайшие аулы, может, заехать к усергенам. Но Богара настоял на том, чтобы за учение принялись сразу. Как бы Хабрау не отбился от рук, кто знает, что у него там в голове, какие думы, уж лучше сразу засадить за работу.