Плач домбры
Шрифт:
— Энжеташ… — прошептал он и потерял сознание.
Путь свой, оборванный нелепой кровавой стычкой, он смог продолжить только через десять дней. Крови он потерял много, но рана не была опасной. Карасэс отбила его от смерти, которая вилась за ним, чтобы проводить в чертоги Тенгри, и сама ушла с ней.
Первые три ночи Хабрау то и дело терял сознание, бредил черными всадниками. Мечется, хочет встать, рвется куда-то. «Вот они, вот! Стреляйте, стреляй!» — кричит он. Но кто-то мягко гладит его по лицу, и он успокаивается: «Энжеташ… Карасэс… — И снова: — Таймас-агай! Аргын! Глядите,
Пролежав трое суток в беспамятстве, он внезапно пришел в себя. Но был еще слаб. Не то что встать, руки поднять не может. Рана горит, дергает ее частой болью, в лад кровотоку. Но того сильнее исходит болью душа. Садится рядом Татлыбике, смотрит в его изможденное лицо, в тоскливые глаза и качает головой:
— Эх, сэсэн! Есть ли милосердие в этом мире? Или нет его? И неужто мало тех, кого до времени приняла могила? Теперь еще и Карасэс… И скажи, разве такой ты человек, чтобы вот так, безоглядно, в бои-сражения кидаться с головой?
Хабрау молчит. В смерти Карасэс он винит только себя. А насчет боев-сражений, так тут Татлыбике противоречит сама себе. Ее же слова: у певцов Акмана и Суяргула в одной руке была домбра, а в другой сабля. Но нет у Хабрау сил, чтобы спорить с ней. Хорошо хоть, щадя душу Хабрау, байбисе не корит его тем, что Карасэс сбежала-то из-за него, и на этом спасибо. А если зайдет разговор об этом, что он сможет сказать? Ответ у него есть, но никому он его не скажет, если бы и открылся — наверное, не поняли бы…
Все это, по твердому его убеждению, случилось по воле самого Тенгри: на миг короткий Хабрау позабыл Энжеташ и посмотрел на другую — и небо осудило его. И теперь, душой и телом слившись воедино, Энжеташ и Карасэс стали вечной жгучей болью сэсэна. Как людям объяснишь это? Выходит, одно и то же чувство в одном случае Тенгри одобряет, а в другом за него же карает. А что живые на то и живые, чтобы метаться, искать и страдать, — до этого всевышнему и дела нет. Что ему разбитые мечты, пустые надежды? По нему, так только мертвые хороши в его прекрасных чертогах.
— Береги Айсуака, байбисе, — сказал Хабрау, стараясь отрешиться от невеселых этих дум. — Всадники, что напали на нас, в тот день его поминали. Не к добру это.
— Знаю, йырау, знаю… О своем побеге Карасэс одной только вдове Аргына сказала, клятву с нее взяла, что все лишь назавтра откроет. Но эта, не знаю, как и назвать, бедняжка ли, неряшка ли, разве такая женщина она, чтобы секрет в себе удержать? А тут еще и свое горе вконец извело. Часу не вытерпела, ко мне прибежала. Я тут же послала двадцать джигитов в погоню. Пятеро Карасэс и Табылдыка, уже мертвых, да и тебя самого привезли в аул, остальные бросились обшаривать леса и горы и вышли на след этих разбойников. Одного поймали.
— Кто же они такие? — приподнялся Хабрау с постели.
Лежи, лежи, рано тебе еще вставать… Этот, как начала я его спрашивать, кто он и откуда, уперся, ничего говорить не хочет. Но жизнь дорога, как припугнула пыткой…
— Что ты с ним сделала?! — опять вскинулся сэсэн. Татлыбике насупила брови:
— Что, жалко стало? Эх, сэсэн, вас-то разве пожалели эти разбойники? Жив он, жив. Вот на ноги встанешь, увидишь. Я его в колодки
Байгильде, опять он, Байгильде… Да неужто на всей башкирской земле нет управы на него?
— Из войска какие вести?
— О том, что Юлыш разбил ногаев, ты уже, наверное, слышал. Но сам эмир с полутысячей разбойников успел уйти на тот берег. Не удалось нашим поймать его.
— А Байгильде?
— Этот пес продажный тоже куда-то скрылся. Силы у пего немалые, тот, что сейчас у меня в колодках сидит, говорит, что две тысячи всадников. А тут еще часть Тимурова войска повернула на север, юрматинцы поднялись и бежали от него к излучине Сулмана. Видишь, сэсэн, не прибавила я тебе радости… Прольется еще кровь, море крови прольется еще…
Хабрау без сил откинулся обратно на подушку. Как он может тут из-за пустячной раны отлеживаться на мягких перинах! Его место в боевом строю. Нужно поехать образумить минского турэ Яибека и тех сайканских джигитов, что поддались подлым уговорам Байгильде и встали на путь измены.
Хабрау каждый день пил кумыс, мясную шурпу с курутом и ел мясо. Вернулся свет в глаза, посвежело лицо. Рана от сабли на плече почти уже затянулась.
Как только хватило сил подняться на коня, он сразу, несмотря на тошноту, на боль в плече, отправился к Таймасу-батыру. Его прятали в горах, неподалеку от аула. Порою он приходил в себя и сразу начинал просить пить. Уход заботливой травницы-знахарки, которая ни на шаг не отходила от него, ее лекарственные травы, барсучий жир, снадобья, изготовленные из змеиного яда, вырвали его из когтей смерти. «До осенних холодов вылечу», — обрадовала она Хабрау.
Но пока что Таймас лежит в беспамятстве, не то что узнать человека, даже голоса его не слышит, много еще вынесет мук, прежде чем встанет на ноги, сможет взять в руки оружие. Но посветлело на душе у Хабрау. Не допустил Тенгри смерти батыра. Придет время, и поскачет он во весь опор на врага, еще скрестит с ним саблю! Скоро и согнутая стопятидесятилетним ярмом страна распрямится, вздохнет всей грудью. Вставай, батыр, вставай скорее! Твое здоровье, твоя мощь — это сила страны.
И сэсэн снова выходит в путь. На этот раз Татлыбике хотела дать ему пять-шесть провожатых, но Хабрау наотрез отказался.
— Неужто мало мне смерти Табылдыка? — сказал он и решил ехать один.
Айсуак, сделав вид, что не замечает встревоженных взглядов матери, вызвался с двадцатью своими товарищами проводить сэсэна.
Когда наступил миг прощания, Айсуак молча, без единого слова, крепко обнял его, ткнулся головой ему в плечо и вздохнул.
Понимает Хабрау: душа у Айсуака гордая, и горя своего, и раскаяния, и чувства вины, что несет неповинно, выдавать не хочет. С этими же чувствами выходит в дорогу и сам Хабрау.