Плач домбры
Шрифт:
Из всех девушек Хайбулла как-то сразу выделил Алтынсес. То и дело подходил к ней: или косу направит, или заново — в который уже раз! — покажет, как вести ее. А может, это просто казалось Алтынсес? Ведь Хайбулла — примечала с легким унынием она — точно так же приветлив, внимателен ко всем девушкам. Чуть где заминка, он смахнет пот со лба и уже тут как тут: лезвие наведет, ручку подгонит или переставит, пошутит, подбодрит. Нет, никого не выделял Хайбулла. И все же… Алтынсес невольно считала, сколько раз окликнул ее Хайбулла, сколько раз оказался рядом. И получалось: чаще!
Она изо всех сил отгоняла эти мысли, головой даже мотала,
— Эй, Алтынсес, пятки срежу!
Крепилась, крепилась Алтынсес и наконец, когда коса опять запуталась в густой траве, не выдержала, отшвырнула ее и, нагнув голову, чтобы не видели слез, бросилась в лес. Хорошо, что день уже клонился к вечеру и пора было домой. Хайбулла глядел, глядел ей вслед и, закинув обе косы, ее и свою, на плечо, пошел за Алтынсес.
Уже тогда взволновало что-то парня или только пожалел нескладеху? Если вдруг проснулась птица души, встряхнулась, ударила крыльями — просто так, беспричинно, от молодости, — отчего же он не приметил Кадрию, которая все «Хайбулла» да «Хайбулла», крутилась возле него? Высоко, видать, ставил себя джигит, если даже на такую красавицу и певунью душа не оглянулась.
— Не печалься, Алтынсес, еще два дня, и на покосе равных тебе не будет! — крикнул он, издали увидев ее, сидящую на земле, на затененном краю леса.
У Алтынсес сразу на душе стало легко. Но чем ближе становилась освещенная закатным солнцем улыбка Хай-буллы, тем почему-то тревожнее становилось на душе Алтынсес. Она поднялась с земли и не спеша, но и не сдерживая шага, пошла… Дошла до обрыва над Казаяком и, как измотавшийся, остывший стригунок, остановилась. Хайбулла не окликнул, не подошел к ней, повесил обе косы на ветку березы и встал над обрывом поодаль.
Солнце уже зашло за край горизонта, и печальный багрянец покрыл всю землю. Над головой в высоком, быстро гаснущем небе мерцали последние лучи, внизу о подножье скалы билась вода.
— Эх, нет земли лучше нашей! — воскликнул вдруг Хайбулла.
Алтынсес вздрогнула. Быстро повернулась и пристально, словно впервые увидела, посмотрела на Хайбуллу. Брови изогнуты, сузившийся взгляд прям и не дрогнет, как у птицы, привыкшей смотреть против ветра. И весь он сейчас был словно беркут, готовый ринуться с высоты.
В испуге отвернулась, хотела броситься прочь, но от томительной слабости все мышцы обмякли. Что-то хотела сказать — губы помертвели. Только сердце колотится, словно птица в клетке, даже шум воды заглушает.
То ли понял ее состояние Хайбулла, то ли нет, — взобрался на зеленоватую скалу и крикнул:
— Э-ге-ге-ге-эй! — Голос его вспорол недвижный воздух, полетел, вспугивая эхо.
И с этим возгласом улетело смятение Алтынсес. Вот солдат, думала она, украдкой поглядывая на Хайбуллу, раненный, медалью награжден, а ведет себя ну как мальчишка! И ямочки на щеках, когда улыбается, и искорки в глазах, и все повадки — все знакомое, все от того недавнего
Семнадцать лет было Алтынсес, не могла она догадаться, что, если человек хоть раз встретится со смертью лицом к лицу, сумрак оседает в глубину его души, и стоит толкнуться душе — сумрак этот, словно ил, всплывает в глазах.
Вот и сейчас Хайбулла, будто рассердившись на себя за свою выходку, помрачнел, насупился и, не отрываясь, стал смотреть на реку. Словно взял и перешагнул через какую-то невидимую межу. А там, за этой межой…
Вдруг Алтынсес сорвала с головы платок и, мотнув головой, разметала отливающие золотом волосы. Так тряхнула, словно хотела стряхнуть с себя какие-то неотвязные мысли. И, неожиданно для самой себя, приставила две ладони ко рту и крикнула:
— Кас-ка-лак!
Постояла, послушала немного и крикнула снова, что было сил, протяжно, словно позвала:
— Кас-ка-ла-ак!
Лес и горы, каждый хребет по-своему, ответили:
«Ла-ак!.. а-ак!..»
Алтынсес то ли смехом зашлась, то ли от испуга ойкнула, согнулась пополам и опустилась на траву. Хайбулла рассмеялся и подошел к ней. «Каскалак» — Беглец — так его прозвали в детстве. За то, что заскучает, бывало, и удерет с уроков поиграть на улице. Не забыла, выходит, Алтынсес, как дразнили его еще тогда, в недалекие, но уже полузабытые годы.
— А сама-то, сама кто?
Алтынсес с трудом удержала всхлип, прошептала:
— А я канарейка.
— Нет, совсем тебе не идет. Ты — Алтынсес[47].
— «Алтынсес» да «Алтынсес», — словно бы недовольно зашептала она. — У меня имя есть. Ма-ли-ка. Забыл? А теперь вслед за тобой и весь аул так кличет.
— Но если ты и впрямь золотоволосая!
Истинная правда: не только в своем доме, у отца-матери, не только во всей родне-породе, — во всем Куштиряке она была одна такая — златовласая. И сейчас помнит, когда была маленькой Маликой, ребятня дразнила ее Канарейкой и медноголовой, а кумушки-соседушки, посмеиваясь вполрта, иной раз одаривали Фаризу, мать Малики, непонятной прибауткой про какого-то проезжего молодца. Но вот исполнилось семнадцать, и назло нужде и голоду, которые принесла война, расцвела Малика и стала Алтынсес. Теперь ни усмешек, ни насмешек — разом сдуло. Наоборот, посмотрят на ее непривычную красоту женщины и разве только покачают головой. Но сама Малика среди своих подружек черноволосых, с глазами черными, точно спелая черемуха, особенно рядом с Кадрией, чувствовала себя Золушкой, Вот почему, когда Хайбулла и при людях, и наедине называл ее Алтынсес, робкая обида толкалась в груди: опять дразнится. А сейчас увидела: нет, не смеется, даже ласково будто…
— Все дразнишься…
— Нет, я правда… Я в жизни такой красивой не видел, как ты, Алтынсес… — и залился румянцем, опустил голову. Больше ни слова не сказал, все недосказанное носком сапога в землю начал вбивать.
— Знаем мы вас, парней… — от собственной глупости Алтынсес чуть не задохнулась, но языка сдержать не смогла, обида в голосе и задор, которого минуту назад и в помине не было: — Каждой встречной небось так говоришь…
Хайбулла сел рядом с ней. Движения осторожны, несмелы. И даже сел — чуть-чуть земли касается.