Плач домбры
Шрифт:
Не зря про Мастуру говорили: «Криво бьет, да прямо попадает». Еще раз доказала миру свое редкое свойство. За неделю до отъезда Хайбуллы сосватали Алтынсес. И по закону, по обычаю справили свадьбу.
* * *
Удивительная это была свадьба.
Ясный солнечный день. В лесу, почти привалившемуся к аулу, суматошно пели птицы, молодых поздравляли. То в одном, то в другом конце куштиряковских улиц серебряные колокольчики звенят, солнечные блики от гармоней вдоль улиц, словно стрижи, летают. Молодежь со смехом, с песнями стекается к воротам дома невесты. Вконец замороченные свадебными хлопотами женщины, подоткнув подолы, взад-вперед носятся,
Алтынсес отогнула трепещущую, как птица на ветру, занавеску, выглянула на улицу, и от сладостного страха навернулись слезы. Две самые близкие, самые задушевные подружки запели грустную незнакомую мелодию и начали наряжать и прихорашивать ее.
Вот они надели на запястья Алтынсес золотые и серебряные сдвоенные браслеты, повесили нагрудник с изумрудами, нацепили в уши яхонтовые сережки и подвели к высокому, от пола до потолка, зеркалу. Привстала Алтынсес на носки, заглянула в зеркало и чуть не вскрикнула от восторга. Брови вразлет, лицо светлое, грустное, золотая коса огнем горит, до пояса сбежала: и знакомая девушка, и совсем чужая. Длинное, белое как снег платье, унизанный жемчугом пояс — кэмэр, маленький камзол, серебряными монистами расшитый, — что там русалка из сказки! А когда мать вздохнула: «Заветное, от той поры, когда сама замуж выходила», со дна сундука достала кашмау — жемчуга и кораллы по темно-синему бархату — и надела на голову дочери, — всему Куштиряку Алтынсес показалась неземным созданием, кого не видели, о ком не ведали.
На улице голоса гармони, курая становились все громче. Казалось, весь мир — один большой праздник. Вдруг у ворот раздались крики: «Хайт! Хайт!» — и фырканье коней, бьющих копытом землю. Народ с шумом расступился, дал дорогу трем тарантасам. Мать Алтынсес — от горя и от радости разом — ударилась в слезы, тут же полились причитания девушек и молодых снох-невестушек.
Две подружки под руки вывели невесту. Когда Алтынсес — «Ох, упаду!» — подошла к застеленному шелковым одеялом тарантасу, Хайбулла в белой вышитой рубахе, с летящими по ветру черными кудрями подхватил ее на руки, словно перышко. Щеголь-кучер того только и ждал, момента ловил, вскрикнул: «Эй, тулпары мои!» — и то ли успел щелкнуть вожжами, то ли нет, легкий рессорный тарантас сорвался с места. Заглушая прощальные возгласы, застучали копыта, зазвенели бубенцы. Алтынсес крепко зажмурилась и прижалась к широкой груди Хайбуллы.
Сначала кони, вздымая пыль, бежали рысью, а потом свист кучера подстегнул их, и они расстелились в галопе. Когда выехали с их улицы и покатили к казаякскому мосту, к ним пристали еще несколько тарантасов, битком набитых молодежью.
Из сельсовета вернулись к воротам дома Хайбуллы, когда багровое солнце уже спряталось за горбатые отроги, Тарантас въехал во двор и не остановился еще, как выбежали три сношки-молодушки, подхватили Алтынсес и опустили, нет, не на землю, на высоко взбитую подушку. Отовсюду слышалось: «Счастливой ногой вступай, невестка, с благом-изобилием!» То ли касалась земли Алтынсес, то ли проплыла над гусиной травкой, покрывшей двор, — очнуться не успела, ввели в темный чулан, заперли дверь и закинули щеколду. Закрыв лицо ладонями, Алтынсес упала на высокую гору пуховиков.
Вот так Алтынсес-Малика стала женой. Хотя… не совсем так. А по правде говоря, все было по-другому.
Эту свадьбу Алтынсес выдумала уже потом. Взамен первой, настоящей. От тоски по тем удивительным дням, когда их с Хайбуллой только что связала судьба, и они, делясь сокровенным, мечтали о будущем. И оттого еще, что эту будущую жизнь Алтынсес даже потом упрямо, как и прежде, истолковывала только на счастье. Как иссох-шаяся от зноя земля жаждет
Тихая это была свадьба. Будто в праздник поминки подмешались. И гомон негромок, и песни все больше грустные да протяжные, и стол небогат. Где раскидывающие с удил хлопья горячей пены аргамаки; где озорные дружки жениха; где крепкие, прямые, будто плечом край мира держат, весомо шагающие, солидно покашливающие дядья и старшие братья; где, словно бабочки вокруг невесты порхающие, бойкие, языкастые сношки-хлопотушки? Впрочем, сношки-то и были. На короткую только минуту выпряглись они из тяжелой, полной невзгод телеги, которую изо дня в день тянули уже два года. Но и языкастые снохи стояли безмолвно, прижав к губам край головных платков. И то ли жалость была в их глазах, то ли укоризна… Даже птицы не пели — отпели свое, был уже конец июля.
Скромный был свадебный наряд Алтынсес. Браслеты, о которых она мечтала, хоть и не золотые, конечно, и не в изумрудах-яхонтах, мать давно уже на нужды фронта отдала. Была Алтынсес в простеньком платье, из маминого перешитом, и золотом блестела только долгая ее коса. Но от радости и страха глаза еще больше, еще ярче стали, и брови еще круче, припухлые губы еще свежей…
За невестой Хайбулла пришел пешком. Шагнул в избу, поднял глаза и от восторга слова сказать не может. Бестолковый, даже того в толк не взял, что Фариза здесь. Так и застыл — одна нога дома, другая за порогом. Смотрел и смотрел…
Шумного застолья тоже не было. И обычая не уважили, три дня в доме невесты и три дня в доме жениха, родня с родней перемешавшись, не гуляли. Позвали по пять-шесть человек с каждой стороны — вот и весь стол.
В светлые сумерки собрались гости в доме старухи Мастуры. Отведали солдатки мутной базарной самогонки и затянули песню. Не озорные, через край бьющие частушки и не гордые, величавые, как сам Урал-отец, напевы — песни тянулись тоскливые, ожидальные. Только жениху и невесте до этой тоски и дела, кажется, не было. Прямо, плечом к плечу, не смея даже взглянуть друг на друга, сидели они, полные своим чувством, и смотрели на край стола. Что поделаешь: какое время, таковы и песни.
— Эх, будем пить и гулять,
Козьи катышки пинать!.. —
завопил вдруг одноглазый кургузый мужичок, заместитель председателя Тахау. Весь красный от усердия, он допел озорную частушку до конца и замолк. Никто его не поддержал.
— Уф! И ведь тоже мужиком себя считает, — вздохнула одна из женщин. — И все теперь у таких в руках.
С какого-то края застолья донесся всхлип. Фариза вскочила.
— Да что же это такое?! — хлопнула она ладонью по столу. — Вы на свадьбу пришли или к покойнику собрались? Тьфу! Говорила я тебе, сватья, давай, сказала, соберем подружек Малики, попьем чаю, того на пока и хватит. Вот и смотри, к чему твое упрямство привело. Мы что, слезливые мунажаты[48] слушать собрались?
— А что, в пляс пуститься, юбками трясти? В четырех углах четыре сиротки сидят — голы, босы, накормить нечем, — сказала одна из женщин. Налила полстакана самогонки и махом, по-мужски, выпила.
Другая тут же заверещала:
Эх, плывет, плывет лодчонка,
Тянет, тянет светлый след.
Пишет письма мне мальчонка,
Самого все нет и нет.
Следом за ней и остальные, кто в лес, кто по дрова.
— Твой хоть письма пишет, а наши и строчки не напишут больше, — сказала худая, с увядшим почерневшим лицом женщина и, подбоченясь, вышла на середину. — Давай, Сагида, сыпь свои частушки дальше. — Сдернула с головы платок и, размахивая им, пошла выбивать дробь.