Планета–тайга: Я живу в заонежской тайге. В медвежьем краю
Шрифт:
Прав ли я был тогда, узнав в словах рассказчика нотки грусти по чему-то более весомому, чем обычный цветок белой лилии, но мне очень казалось, что человек на глухом таежном ручье вспоминал себя, потерявшего однажды за временной разлукой очень любимого человека. Может быть, я и был прав в своих суждениях, зная историю рассказчика и умение моих друзей видеть порой незаметные, но много говорящие детали.
На мышонка кинулась собака, когда серый, пугливый комочек перекатывался через лесную дорожку… Мышонок замер перед неожиданной смертью. Но собака отступила, отступила от необычного — лесной малыш остановился перед собачьей мордой, а не убежал. Вот тогда Иван Михайлович и разглядел трясущиеся лапки звереныша… Он рассказал об этом коротко и просто: «Лапки трясутся, а храбростью собаку победил…»
Победить храбростью стихию, победить терпением и умением ждать, ждать и всегда найти выход из любой сложной ситуации —
Такая победа давалась сначала трудно. Трудно было привыкнуть молчать, не пользоваться языком. Но я молчал, молчал неделю, вторую — тогда, в первое мое одиночество, рядом не было даже собаки. Молчание доводило до исступления, хотелось бросить все сразу и сразу оказаться там, где люди. Начинали надоедать знакомые предметы, обстановка, печь, котелки. Как-то котелок, небрежно поставленный на шесток печи, упал, и я впервые за одиночество услышал свой собственный голос — это была непристойная ругань. Я искал, кто выругался, и не нашел. И опять стал молчать. А когда окончилось одиночество, когда пришли люди, то совсем не знал, как с ними говорить, — наверное, тогда я и научился по–настоящему слушать людей. Потом наука победы над одиночеством привела меня к умению петь про себя, к памяти прошлого, к думам о завтрашнем, ручка и тетрадь снова вернулись ко мне, но вернулись уже по–другому, и я хорошо запомнил, как однажды сел записывать первую свою сказку… Сказка была про звездочку, про маленькую ласковую звездочку за моим вечерним окном. Эта звездочка приходила ко мне в конце каждого рабочего дня, я ждал ее. В такие дни всегда разговаривали со мной добрые березовые дрова, и, может быть, особое тепло этих дров и помогло мне посмотреть на обычную звездочку за окном как на живое существо…
Первая сказка у меня, пожалуй, не получилась. Но само умение не слишком трудно жить в одиночестве оставалось даже тогда, когда до людей было много дальше, чем в первое тягостное молчание с самим собой…
И сейчас я снова молчу, сейчас снова избушка, печка и тихие сказки углей, сейчас я оканчиваю рассказ о не такой уж редкой лесной обстановке, которую люди почему-то называют одиночеством. Одиночества нет. Есть печь, умная, теплая печь, у которой свой собственный характер. Этот характер надо хорошо знать, чтобы не обжечь руки и не истратить попусту дрова. Есть столик, низенький, удобный столик. На его досках длинный ряд моих зарубок. Эти зарубки сейчас отмечают дни, проведенные за пишущей машинкой. Зарубки помогают не потерять счет дням, по–своему хранят память о прожитом и тоже, наверное, передают ту обстановку, в которой нередко теряются не только дни недели, но и числа… Угли в печи совсем гаснут, гаснут, рассказывая еще одну лесную историю, историю–правду. Огонь умирает, умирает дерево, но я не остаюсь один. Рядом со мной ждут завтрашнего утра окуни, ждут ели, сумрачные таежные ели, хранящие не одну историю, не одну сказку, остается рядом со мной даже тот ветерок, который все никак не угомонится, все еще куда-то несется, несется… А может, он просто летит туда, где меня, наверное, уже очень–очень ждут…
Глава двадцать первая
ЖЕНЩИНЫ
С неделю над озером, над тайгой висел густой, мокрый снег. За снегом терялись берега, под снег уходили вчерашние дороги, а когда в жидкое, холодное месиво врывался еще и крутой ветер, человеку могло показаться, что из этой каши ему никогда не выбраться. Тогда дорога к людям становилась еще труднее и дальше, и пройти такую дорогу по доброй воле, пожалуй, согласился бы не каждый…
В те дни я рано возвращался домой. Устало затаскивал на берег лодку, грустно оценивал очередной улов и немного оживал только у печи за кружкой чаю. У огня забывались холодные, серые волны, тяжелая мокрая посудинка, черпавшая осевшим бортом, позднее октябрьское озеро и плотные сырые глыбы снега в носу лодки. Лодка зарывалась в воду, с трудом поднималась над волной и очень походила тогда на мокрое, раскисшее бревно, которое вот–вот должно было совсем опуститься на дно и стать гнилым, скользким топляком…
Чего я ждал тогда: лучшие дни? Лучшую дорогу к людям или снег?.. Наверное, и снег, настоящий зимний снег, который вдруг заскрипит под сапогом, зафыркает, заупрямится первым сердитым морозцем. Ты будешь шагать осторожно, боясь разбудить, побеспокоить только что появившуюся луну. Луна обязательно будет ясной и чистой, но не злой и колючей, а ласковой и тихой. Это будет первая луна настоящей зимы, зимы, которая только–только незаметно прошла впереди тебя по дорожке, прошла, но, узнав сзади твои шаги, остановилась и посмотрела на тебя хорошей, спокойной луной… Я очень ждал эту первую луну, первые шаги зимы и первый яркий скрип снега, как ждут первое, когда-то потерянное, но вновь
Наверное, тогда я вспоминал свое детство, детство зимы сорок первого года. От той зимы и осталась у меня память о снеге, умевшем разговаривать с человеком, и о большой чистой луне, которая всегда приходила вместе с первым настоящим морозцем. Эту луну и этот снег я всегда встречал, когда поздними вечерами возвращался домой из госпиталя.
Сейчас трудно припомнить, что слышали от нас люди, совсем недавно познавшие войну и потерявшие на этой войне многое из того, что дано человеку для его сложной, многообразной жизни. Но сами люди оставались, у них были родные, близкие, у них тоже был дом, и в этот дом очень хотелось написать письмо. Письмо писали мы, только–только познавшие грамоту, и наши нескладные каракули, пожалуй, все-таки были нужны… И видимо, эта нужность и нашего труда, и нашей еще не совсем выросшей жизни отодвинула несколько свидание с настоящим снегом. Тогда было не до снега, не до луны. Но снег, большая зимняя луна и желание выйти под эту луну остались, остались прочно и навсегда, как память о том детстве, когда вместо игрушечных санок и тележек нам прихо–далось придерживать носилки с тяжелоранеными солдатами…
Но сейчас, на берегу таежного озера, скрип снега был уже где-то близко, и я ждал его, как ждал светлых дней и более короткую дорогу из леса к людям.
Зима могла прийти вот–вот. Теперь, после мокрого снега, ей не хватало только резкого короткого дыхания северного ветерка — час, другой, третий, и к первым лучам солнца вчерашняя слякоть должна была обернуться искрящимися огнями… Но вместо северного ветерка неожиданно пришел жар с юга. Он не прилетел, а надвинулся, вторгся широко и высоко, расплавил снег и остался над озером и над деревушкой дымящимся, слепым туманом…
Где начинался этот туман? На земле? На небе? Если бы он двигался, то его природу можно было бы определить. Но туман просто стоял, заполнив собой все вверху и не найдя путь дальше в мокрые черные дороги… С утра в этом тумане я разобрал далеко–далеко крики лебедей. Лебеди не показались, не опустились к озеру, и я снова остался один. Теплые потоки с юга отодвинули казавшийся близким охотничий сезон по крепкой тропе, оставалось время, можно было бы сходить к людям, поговорить, посмотреть на них, немного передохнуть от необходимости топить каждый день печь, месить хлеб, хотелось просто не знать забот, а, просыпаясь по утрам, сразу садиться за самовар.» Самовар обязательно будет подавать женщина, старая, прошедшая не одну свою, а попутно и все мужские дороги, женщина нашего леса… Кто это будет? Тетя Катя, та самая тетя Катя, которая провожала меня в дорогу? Или тетя Граня, что встречала и тянула к себе в избу и всегда обижалась, если я не очень долго задерживался около ее самовара?..
Наверное, тетю Граню можно было назвать так, как называют в нашем лесу саму доброту и отзывчивость, — божатка. Откуда и как взялось это слово? Что было его корнем, суффиксом?.. Наверное, на эти вопросы можно было бы ответить так же просто, как на вопрос о происхождении слов: «крестная», «приемыш», — наверное, это можно было бы сделать, если никогда не встречаться с божаткой в самом начале какой-нибудь лесной деревушки.
Все-таки в нас до сих пор живет умение провести границу между доступным и недоступным для анализа, даже когда сам анализ кажется вполне возможным. Да и вряд ли кому взбредет в голову раскладывать по полочкам то чувство, которое связывает его с любимым. И не произойдет это прежде всего потому, что чувство большой привязанности, слияние двух людей в дорогах и тропах, радостях и печалях вряд ли потерпят логический анализ, который непременно принесет с собой ощущение холода. И возможно, поэтому ни один из лесных людей не объяснит вам, что такое божатка.
Человек может рассказать вам о девере и о золовке, о свояке и о многообразии качеств зятя, может рассказать о законах братания и приема в дом на постоянное жительство, но никогда не произнесет в ответ на ваш вопрос больше чем: «Божатка — так просто божатка». Божатка в понимании каждого известного мне человека, родина которого заонежская тайга, — это просто женщина, обычно не родная по крови, но божатка…
Мать Петра Мушарова тоже была божаткой. Что родило, что развило в ней богатые качества: отзывчивость, душевность, мягкое сердце? Может, то трудное время, когда одна, без мужа, она поднимала на ноги и Петра, и Аграфену, а может, просто было ей завещано от природы — видеть в окно всякого идущего и, накинув на голову платок, выходить встречать любого пришедшего человека… Кто вел список, какая память хранила имена и звания тех людей, которых первой встретила на берегу Домашнего озера божатка? Кто оценит те небогатые миски и пресные пироги, поданные прохожему за столом в том доме, где жила мать Петра, и кому хоть когда-нибудь приходило в голову за угощения, выложенные от всего сердца, предложить деньги?..