Плато
Шрифт:
Не греши, Сюзанна, сказал он.
Ненавижу я свое прошлое, почти крикнула она, ненавижу, ненавижу. Куда оно меня привело? Кому я к чертовой бабушке нужна? Кто у меня остался?
Ты невежлива к собеседнику, Сюзанна, сказал он. Да и Хозяин еще к тебе прибежит. Он любит тебя, я точно знаю.
Что прибежит, не сомневаюсь, - глаза ее нехорошо блеснули, - я ему еще пригожусь. Сначала набивал себе цену в Столице, потом жил на мой счет здесь, потом прикрывал мною свои делишки. Рекомендую вам, господин вице-президент, мою любимую супругу, потратившую три года жизни на то, чтобы вызволить меня из полицейского государства и приобщить к цивилизованной жизни! Сразу отпадают неудобные вопросы насчет способа переезда в Аркадию, насчет лояльности, гражданства и всего прочего. А жена при этом остается предметом мебели и секретаршей с врожденным знанием английского. Написать контракт, сочинить рекламку, помолчать, похвалить филе-миньон, выгладить галстук. Понимаешь ли ты, как он меня ограбил? И главное, что отнял, - мою любовь к Отечеству.
Как
Глава шестая
Где прикажете служить интеллигентному беженцу из Отечества? С жиденьким гуманитарным образованием, лапидарным знанием английского, которое сам он, краснея, называет "рабочим", с невежественной уверенностью в своем европейском превосходстве над товарищами по несчастью из Персии или Сиама? Неужели помянутый беженец заблуждается, когда победительно скалится в самолетном кресле, покидая пределы постылого отечества? Неужто он ошибается, когда твердит встречному и поперечному, что хуже не будет?
Не то что ошибается, но - негде служить такому в Аркадии.
И многие, многие начинают с таскания плоского и перекатывания круглого, и перед беспокойным сном на раскладном диване из Армии спасения мельтешат у них в глазах ящики, бочки, кровавое пятно разбитого арбуза на мостовой у овощной лавки, а в ушах стоит густая иноязычная брань случайных коллег, визг тормозов, да истошный вой мегатонных грузовиков с богатой североамериканской снедью.
Хуже не будет, лукаво повторяли, рассчитывая, разумеется, на материнские объятия обетованной Аркадии. И, едва выгрузив содержимое фибровых чемоданчиков на дощатый пол первого жилья за океаном, набирали номер старого приятеля - будь то беженец со стажем, или могущественный, пахнущий парижским одеколоном абориген, который в свое время, проездом в Столице, учился пить неразбавленную водку за кухонным столом, употреблял втуне имена Чехова и Достоевского, и сокрушенно кивал во время саги о многих трудностях отъезда. Знаю достовернейшие случаи, когда приятель, радостно ахнув, сразу переходил на деловой тон, сообщая о ждущей нового изгнанника должности доцента по преподаванию пороков тоталитарных режимов. Увы, увы, куда чаще всесильный абориген избегает разговоров о службе, завершая свои восторги приглашением не на ставку борца за демократию, а на самый прозаический ужин.
В огромной столовой с настоящим камином алеет бургундское, за овощным салатом, обильно политым уксусом, следует вареная на пару форель (к ней сервируют вино белое, тоже не худшего сорта). Намазывается на ватный хлеб несколько подсохшая икра, контрабандой вывезенная беженцем из Отечества. Абориген предупредительно внимает взволнованной повести о зверствах отечественной таможни и об изобилии продуктов питания, до сих поражающем переселенца.. Вы должны понимать, - переводит он, наконец, беседу на повсеместное и неизбежное, словно смерть и налоги, сокращение и без того немногочисленных штатов. Взгляд беженца стекленеет, выдержанное бургундское проливается на крахмальную салфетку, на скатерть, на штаны гостя, тот вскакивает, начинает посыпать пятно солью и успокаивается не скоро. А по закладной на дом аборигена еще платить и платить. Проценты растут. Жилье нуждается в ремонте, рабочие, состоящие в профсоюзе, дерут бессовестно. Расстроенный беженец, косясь на пятно на единственных приличных брюках, саркастически предлагает помочь с ремонтом, и не знает, хохотать ему, или рыдать, когда интеллигентный хозяин начинает всерьез договариваться об условиях. От рыбы остались легчайшие острые кости, выпито и белое вино, и остатки красного. Подается начатая бутылка замороженной до глицериноподобного состояния импортной водки из Отечества, и гость с озлоблением выпивает одну за другой пять или шесть крошечных стопок. А там наступает и черед искупительной жертвы. Будто обмякший труп пожилого гладиатора с арены, выволакивается из стенного шкафа повешенный на алых пластмассовых плечиках деловой костюм с широкими лацканами (производства Компании Арктического Залива) - не новый, но вполне приличный. Жена что-то шепчет хозяину, тот достает из пыльных недр еще и две белые рубашки и галстук, иногда дарит новенькую записную книжку и всегда: дает полдюжины телефонных номеров с кодами разнообразных градов и весей Аркадии и Федерации.
Обладатели телефонных номеров не без труда вспоминают аборигена, однако, выслушав жалостную историю беженца, тоже приглашают его при случае приехать или зайти, а там дают еще телефонов, дарят еще пиджаков с широкими лацканами, подержанных стульев, кухонной утвари с выдавленным на ней гордым Made in Japan. Время тянется, льется, томится, - как написал об этом периоде своей жизни Коган, - под огнем шевелится страница, и чернеет, и в пепел ночной превращается, будто... впрочем, дальше я запамятовал, да и не вижу, признаться, при чем тут какой-то ночной пепел. (Коган, кстати, вообще злоупотребляет мотивом бумаги, горящей в ночном огне). Во всяком случае, беженец постепенно понимает, что молочные реки и кисельные берега встречаются исключительно в отечественном фольклоре, и даже их составные, коли можно так выразиться, части, претерпевают за океаном необратимые изменения. Кисель (заимствованный жителями Отечества у диких в ту пору угро-финнов) фигурирует в земле обетованной в виде ярко-малинового, отчаянно дрожащего фруктового желе. Научное молоко в прямоугольных пакетах упорно отказывается скисать. С одной из сторон пакета черно-белая фотография смеющегося подростка (пропал, а возможно, и погиб уже) знай оглядывает десятки тысяч аркадских кухонь, посудомоек, электрических плит. Попивая свое молоко, изгнанник и себя уподобляет потерявшемуся младенцу - и снова спешит к допотопному ремингтону печатать анкеты, рассылать их, сетуя на дороговизну почтовых марок, в самые маловероятные места - от Главного Разведывательного Агентства до Центра Ассимиляции Интеллигентных Беженцев при ассирийской церкви.
Чем же все это кончается? Употребим и мы, грешные, затертую, будто квитанция из ломбарда, фразу, произнесем без улыбки - "в конце концов все как-то устраиваются." Пускай пояснения к этим "в конце концов", "как-то" и даже "все" могли бы сами по себе составить увесистую и увлекательную томину. И все же он наступает, сладчайший миг, когда пристроившемуся изгнаннику звонит новый беженец - и первый проводит второго, словно подростка-дикаря, через обряд инициации, кормит вареной рыбой, поит сначала бургундским, а потом глицериновой водкой, приносит средство для выведения винного пятна с единственных приличных штанов, предлагает поработать по отделке мансарды, а в прихожей, где рука нового беженца уже оттянута пластиковым пакетом с вышедшим из моды пиджаком, не без злорадного вздоха предлагает отпечатанный на компьютере листок с полудюжиной телефонов.
Именно так, а вовсе не с получением аркадского паспорта, наступает, словно в рассказе Кафки, превращение задрипанного апатрида в полноценного гражданина.
Перед душным, животрепещущим июлем (которым будет кончаться эта повесть) бились на ветру атласные кленовые листья первого летнего месяца, и простуженный, хлюпающий носом апрель, само собой, предшествовал маю, а тот, в свою очередь, начинался ранними грозами в Лаврентийских горах, кончался же - махровыми, пышными, лишенными запаха гроздьями сирени. Перед ночным звонком в Отечество сочинялись безответные письма женщине с короткой стрижкой, после ржавого железа солдатской кровати промелькнули два предмета, выкрашенные в цвет океанской синевы - во-первых, узенькая сберкнижка Королевского банка, во-вторых, пиджак с бронзовыми львами на бронзовых пуговицах, приобретенный с неслыханной скидкой в подвале Wheaton’a. Так надо, приговаривал сумрачный Гость, вертясь сначала перед тройным зеркалом магазина, а затем - с удовольствием уставясь на себя в зеркале парикмахерской. А сразу вслед за обошедшейся в десять полновесных долларов стрижкой Хозяин протолкнул Гостя в дверь кабинета с видом на пивоваренный завод, - и привстал навстречу им немолодой подвижник Василий Львович, без труда переходивший с английского на язык Отечества и обратно.
– Правда, правда, и только правда, - твердил он, - истина, которой уже почти семьдесят лет лишены наши злополучные соотечественники.
И повернулся, и привстал с крутящегося кресла на колесиках, и в раздражении убрал с колен мешавшую славянскую газету из Нового Амстердама (...усиливаются репрессии...
– мелькнул черный заголовок), и дотянулся до эмалированной железной полки, где теснился полный комплект "Аркадского Союзника" и защитно-серых брошюрок "Приложения".
Гость зачарованно уставился на несколько номеров, веером брошенных на стол.
– Неужели вы и есть тот самый Василий Львович?
Главный редактор "Аркадского Союзника" польщенно засмеялся. Разумеется, он знал о неувядаемой славе, покрывавшей его имя в далеком Отечестве, где журнал его можно было купить только на черном рынке, а бесстрашное "Приложение" распространялось и вовсе нелегально, под угрозой многолетнего заключения в лагерях для политзаключенных.
– Так вы и с "Приложением" знакомы, молодой человек?
– Сами понимаете, - потупился Гость, - как опасно было его доставать у нас в Столице.