Плато
Шрифт:
Что сокрушаться над этой кухней в четыре с половиной квадратных метра, где урчит недомерок-холодильник и радиоточка выплевывает то оперетты Штрауса, то идиотски-торжествующие реляции о количестве кальсон и сковородок, произведенных на душу несчастного населения. Конфуций запрещал детям уезжать далеко, покуда родители живы. Потому-то и неизменной оставалась Поднебесная пять тысячелетий. Я тоже пробовал держаться за постоянство жизни, умерять свои ожидания и стремления - но эти премудрости в прах рассыпаются от первого же мирского соблазна, а отшельником я быть так и не научился.
Неужели я оправдываюсь? В чем же?
Хочу надеяться, что это письмо будет последним из безответных. Да-да, через несколько дней я нагряну в твой Северопольск, сколько ни отговаривай меня Хозяин. "Только душу разбередишь", - заявил. Но я отныне богат и независим: со службы меня благополучно выперли, и теперь почти год будут платить раза в полтора больше, чем в овощном магазине. В бюро страхования
Листья на здешних кленах и вязах стали огромными, почти с ладонь величиной, а я и не заметил, как. По Сквозной улице всякий вечер движется плотная толпа с коричневыми бумажными пакетами в руках. В них вино, чтобы пить его в недорогих ресторанах без лицензии на продажу спиртного. С плакатов и реклам пучатся морские раки, с открытых террас доносится запах шашлыка, сияют гирлянды электрических лампочек в ветвях деревьев, и главный фонтан нашего парка подсвечен лазурью и кармином. На днях было целое нашествие светлячков на парк - летели тучей, затмевая звезды и вызывая восторженные охи гуляющей публики. А на улице принца Артура фокусники глотают шпаги, и жонглеры орудуют сразу дюжиной разноцветных шаров. И лихие художники за двадцатку изготовляют портреты тщеславных прохожих. Знаешь, я начал искренне увлекаться механикой этой замечательно устроенной жизни, словно инженер при виде любопытного, новенького, отлично работающего механизма. Ты как думаешь, милая, если бы реки Вавилонские текли молоком и медом, горше или слаще был бы библейский плач?
Лето, рестораны, жонглеры - а вокруг тем временем рушатся целые вселенные, и треск стоит на всю Аркадию. Опустела квартира моих соседей сверху - всех трех дочерей Бородатого в приют отправили вместе с младенцами, под наблюдение психиатров, а жена бедняги круглые сутки пьет, да спускает с лестницы репортеров. Посылаю тебе газетную вырезку с фотографией нашего дома - на ней и мое окно, и дверь в квартиру Бородатого, и даже уголок воздушного замка, о котором я недавно тебе писал. И еще одно фото - с демонстрацией, устроенной моим соседушкой. Он и по телевидению гневался, доказывал, что арест нашего отца семейства - только первая ступень заговора английской Аркадии вкупе с иммигрантами, что всякий честный гражданин Новой Галлии должен грудью встать, ну, и так далее. В моем пересказе звучит глупо, я понимаю, а на демонстрацию явилась-таки порядочно всякого сброда. Промаршировали сквозь все Плато к Фонтанному Парку, с криками и самодельными транспарантами, загадили полгорода глупыми черными надписями из аэрозольных баллонов. Я невольно обрадовался, что в Аркадии не продается оружия. А генеральный прокурор Новой Галлии клялся по тому же телевизору, что не поддастся на провокации деклассированных элементов. Ему виднее, но Коган вовремя съехал - в пансионе теперь круглые сутки толкутся подозрительные типы, стоит крик и шум, на двери появилась табличка: "Партия возрождения Новой Галлии". Пошумят и успокоятся? Несомненно. Потому-то, наверное, в Аркадии так все по большому счету и благостно, что жителям дают выпустить пар, а потом без постороннего вмешательства прийти в себя.
Между прочим, пораскинув мозгами, я сообразил, что Жилец - единственный, кому мог Борода признаться в своей страшной тайне. Эта несложная мысль придает всей истории замечательный новый оттенок, который, безусловно, оценил бы мой Татаринов.
Встретилась ли ты уже с Сюзанной и Коганом? Хозяин частенько мечтал о том, чтобы она его бросила. "Плясать буду от радости, - твердил, - пудовую свечку поставлю." Обнаружив же свой неуютный дом опустевшим, примчался ко мне бешеный, и зубами скрежетал, и вопил, что в порошок сотрет обоих, хотел даже пуститься за ними вдогонку, но я отговорил его. Все равно через неделю мы с ним едем на Зеленые Холмы. А за эти дни много воды утечет, увещевал его я, пускай Сюзанна, с ее укоренившейся неприязнью к Отечеству, снова окунется в славянскую атмосферу, может, охладеет к своему Когану. А ты как думаешь - охладеет? Мне-то, по правде говоря, кажется, что нет, но я в людях, сама знаешь, никогда не умел разбираться.
Опять не спится.
Когда мне хотелось побыть одному в той квартире, где мы жили с Маргаритой, или была срочная работа, я стелил себе на кухне. Под неудобным верхним светом читал, потом ворочался, злился на мальчика, который не давал мне заснуть. Здесь - злился по ночам на семейство Бородатого. А теперь спать никто не мешает, но причина бессонницы моей была не в детском реве, не в сходках в комнате у Жильца. Видимо - как ни плоско это звучит - я потерял себя. Мне не хватает целеустремленности, чтобы с удовольствием делать и тратить деньги, как Хозяин. Я слишком благоразумен, чтобы превратиться в Сюзанну. Слишком умен, чтобы сочинять книги, как Татаринов. Не хочу бороться с утопизмом, как граф Толстой, и мечтами о возвращении жить тоже не могу.
Я пробовал жить любовью к тебе. И теперь боюсь тебя увидеть.
Или я уже писал об этом?
Вчера в банке кассирша предложила мне открыть личный пенсионный план, дающий порядочную скидку с налогов. Столбики золотых монеток на обложке рекламной брошюрки складывались в серьезные буквы ЛПП, убедительные таблицы указывали на стремительный рост вложенного капитала. На мгновение жизнь показалась мне чем-то устойчивым, солидным, предсказуемым. А вдруг?
– подумал я. Вдруг мы с тобой, наконец, поймем, что все последние восемь лет были страшным сном. Уйдет малое время на какие-то формальности, и заживем вместе - будем ссориться, мириться, нарожаем выводок детей, черт подери, благо годы еще позволяют. Ты единственная, от кого мне хотелось ребенка. Отсужу у Маргариты сына, чтобы он сошелся с сестрами и братьями, чтобы выучил язык. Ради этого, пожалуй, я готов даже наняться в подручные к Хозяину, лопатой гребущему аркадские дензнаки.
Почему-то я уже мысленно прощаюсь со своей комнаткой, может быть потому, что надеюсь на твой скорый приезд - не хочется, чтобы любимая женщина видела жуткие рожи моих соседей. Между тем эта комната три с лишним месяца была мне домом, здесь мои бумаги, заметки, книги, здесь маргаритки, высаженные Коганом на заднем дворе. "Насилие безнравственно лишь в том случае, если под ним нет основы, состоящей из высшей нравственности" - доносится до меня через сонный коридор голос Жильца, осушившего, верно, уже добрую дюжину банок своего Laporte Light. Вот кончу письмо, и завалюсь на боковую. Всего несколько дней осталось мне ночевать на железной кровати, которая сработана весьма основательно, но имеет дурную привычку среди ночи разваливаться на части. В первый раз я чуть не умер от страха. Теперь стоически надеваю шлепанцы и принимаюсь собирать ее заново, тешась кощунственной мыслью о том, что не все в Аркадии молоко и мед, если здесь изготовляют таких монстров.
Итак, - я суеверно боюсь печатать эти слова - до встречи? Прости, если письмо путаное. Скорее всего, оно дойдет уже после моего приезда - письма в Аркадии путешествуют неторопливо. Как, впрочем, неторопливы, говорят, и железные дороги, на которых я еще ни разу не ездил. Или правда, что при диктатуре почта работает исправнее, а поезда неизменно приходят по расписанию?"
Глава третья
Много-много лет тому назад Столица задыхалась от такого же душного лета, как сейчас - Город.. Я одурел от запаха раскаленного асфальта, устал от незваных гостей, страдал от небеспричинного страха перед тайной полицией. К концу июня, раздобыв случайный заказ на технический перевод, я снял второй этаж полуразвалившегося деревянного дома в получасе езды от города, чтобы с радостным озлоблением дописывать антирежимный роман (из тех, какие в последние годы десятками появляются в отечественных ежемесячниках). Многие откровения этой книги, увы, устарели еще до того, как она появилась на свет в захолустном апатридском журнальчике. Теперь я даже боюсь раскрыть ее снова (хотя, справедливости ради, были у романа и благодарные читатели). Но кто же запретит мне заново переживать те предутренние часы, когда я убирал с колен машинку (у нас с Гостем есть общие привычки), шлепал на кухоньку к портативной газовой плитке, наливал очередной стакан белесого от крепости чая и садился, счастливый, на скрипучую табуретку - а в раскрытое окно толкались тяжелые яблоневые ветки и задувал ледяной ночной ветерок. Я прятал экземпляры рукописи от тайной полиции (времена стояли недобрые), перечитывал их, запирая двери на хлипкий проволочный крючок, всхлипывал над судьбами героев - каждый из них был чем-то похож на меня самого, каждый был воплощением упущенных возможностей, чаще всего - невеселым. Конечно, горевал я зря, но по врожденной сентиментальности мне никогда не давалась та невозмутимость, которой требует писательское ремесло.
В том романе много говорилось о железном занавесе. С детских лет в утопическом парадизе я не мог смириться с существованием невидимой преграды, за которую пускали только избранных. Спустя годы Господь Бог - любящий, как верно заметил мой Редактор, искусство пародии, - наградил меня домом в часе езды от самой длинной неохраняемой границы в мире. Я стоял у покосившегося бетонного столба, широко расставив ноги, так, чтобы находиться одновременно в двух странах, и хохотал над выцветшей табличкой, которая предписывала обратиться в ближайший пограничный пункт, в десяти милях отсюда. Даже если жители со стороны Федерации доносили о замеченных чужаках - миф был разоблачен. Границы, установленные людьми, оказались преодолимы. Остались другие - но ни литературе, ни самой жизни не справиться с ними.