Плексус
Шрифт:
Тут я не выдержал и прервал его:
– Вот тут ты и в самом деле не прав. Я никогда не задумываюсь, что для меня хорошо, что нет. Я беру то, что попадается на моем пути, и стараюсь выжать из него максимум. Я ведь не выбираю этих людей. Ты прав, они тянутся ко мне - но и я к ним тянусь не меньше. Иногда мне кажется, что с ними у меня больше общего, чем с тобой, с О'Марой, с любым из моих всамделишных друзей. Кстати, раз уж об этом зашла Речь» как ты считаешь, есть ли они у меня, настоящие друзья? А вот я знаю, случись что, ни на кого из вас рассчитывать не приходится.
Это ты верно сказал Генри.
– Его нижняя челюсть отвисла, приняв неестественный вид.
– Вряд ли кто из нас достоин называться твоим другом. Ты заслуживаешь лучшего.
–
– А что сталось с тем врачом, твоим другом… Кронским? Ты давно не упоминал о нем…
– Понятия не имею. Наверное, в зимней спячке. Проявится, не волнуйся.
– Вэл обращается с ним отвратительно, - вставила Мона.
– Не понимаю почему. Если хочешь знать мое мнение, вот кто настоящий друг. Вэл вообще не умеет ценить настоящих друзей. Кроме тебя, Ульрих. Хотя и приходится порой напоминать, чтобы он позвонил тебе. Он такой забывчивый.
– Ну, тебя-то ему легко забыть не удастся, - возразил Ульрих. Он хлопнул себя по ляжкам и глуповато ухмыльнулся.
– Прости, я сморозил бестактность, да? Но ты ведь не обиделась?
– Он накрыл ее руку своей и слегка пожал.
– Уж я позабочусь об этом, - раздалось в ответ.
– Ты ведь, поди, не думал, что у нас все так затянется?
– По правде говоря, не думал, - согласился Ульрих.- Но теперь, когда я узнал тебя, понял, как много вы значите друг для друга, я уже не удивляюсь.
– Послушайте, а не двинуть ли нам отсюда? Хочешь, оставайся у нас. О'Мара сегодня не придет.
– Решено! Ловлю вас на слове. Могу я устроить себе пару выходных или нет? Я попрошу, чтобы нам принесли пару бутылок… Ты что предпочитаешь?
Когда зажегся свет, Ульрих в изумлении застыл на пороге.
– Как здесь чудесно, - выдохнул он восхищенно.
– Хорошо бы вам осесть здесь надолго.
– Он прошел к моему столу и уставился на царивший там беспорядок.
– Всегда мечтал увидеть рабочее место писателя, - произнес он задумчиво.
– Проникаешься идеями, которыми насыщены страницы его произведений. Все это безумно интересно. Знаешь, - он положил руку мне на плечо, - я часто думаю о тебе, когда сам работаю. Вижу тебя склонившимся над машинкой, пальцы как сумасшедшие носятся по клавишам. На твоем лице восхитительно сосредоточенное выражение. Оно было у тебя даже в детстве. Ты, конечно, этого не помнишь. Правда, правда… Черт возьми, как оно все забавно сложилось. Мне порой не верится, что вот этот писатель - еще и мой друг, очень старый друг. Есть в тебе что-то такое, Генри, - я еще в ресторане пытался выразить, что именно, - что делает тебя похожим на мифического героя, прости за напыщенность, не подберу другого слова. Ты ведь понимаешь, о чем я?
– Его голос стал чуть ниже, вкрадчивее, гуще, медоточивее. Но отнюдь не утратил искренности. Оглушительной искренности. Глаза заблестели от возбуждения, в уголках рта показались пузырьки слюны. Я был вынужден прервать его словоизлияния, иначе нам грозила опасность умереть от умиления друг у друга в объятиях.
Когда я вышел из ванной, они с Моной были увлечены каким-то серьезным разговором. Он так и не снял пальто и шляпу. В руках его был лист бумаги с ведомыми одному мне словами, который я держал при себе на всякий случай. Я понял, что теперь он взялся за Мону, пытаясь разузнать мои, так сказать, профессиональные привычки. Писательство было искусством, обладавшим в его глазах невероятной притягательной силой. Он был ошеломлен количеством того, что я успел насочинять с тех пор, как мы виделись в последний раз. Его пальцы с трепетом касались книг, которые громоздились на столе.
– Можно посмотреть?
– впился он глазами в мои пометки, лежащие тут же. Я, разумеется, не возражал. Больше того: я готов был вывернуться наизнанку, чтобы только он смог разглядеть всю мою подноготную. Меня забавляло, что он придает столько значения любой мелочи. Вместе с тем я не мог не сознавать, что это единственный человек, которому действительно интересно то, что я делаю. Собственно, благоговел он перед писательством как таковым, и только после этого перед тем, у кого - кем бы тот ни был - хватало пороху иметь дело с этим джинном. Мы могли провести ночь напролет, обсуждая каракули, набросанные на моем заветном листке, или небольшую вещицу, над которой я тогда корпел и которая называлась «Дневник футуриста».
Этот человек жил в другом времени, был одним из тех, кого мои знакомые припечатали словечком «старомодный». Конечно, чем, как не старомодностью, можно было объяснить такое по-детски наивное восхищение магией слова. В средние века люди были по духу другими. Тогда можно было проводить часы, дни, недели, месяцы, обсуждая мелочи, которые кажутся нам пустым звуком. Их способность впитывать информацию, вникать, поглощать, концентрироваться на ней кажется феноменальной, чуть ли не патологической. Они были художниками до мозга костей. Любовь к Искусству текла в их жилах так же естественно, как кровь. Одно было неотделимо от другого. Это была та жизнь, которой так жаждал Ульрих, пусть он и отчаялся хоть когда-нибудь осуществить свою мечту. Он лелеял тайную надежду, что, может быть, мне удастся отыскать слова и поведать всем об этой сокровенно целостной жизни, в которой все переплелось в одно.
Он расхаживал по комнате, держа в руке бокал, яростно жестикулируя, издавая горловые нечленораздельные звуки, поминутно причмокивая, словно неожиданно обнаружил себя в раю. Какой же он идиот, что осмелился так говорить со мною в ресторане! Здесь ему открылась та сторона меня, с которой прежде он сталкивался лишь поверхностно. Каким богатством духа веяло от стен, в которых мы обитали! Чего стоят одни пометки на полях моих книг! Они красноречиво свидетельствуют о жизни, извечно закрытой для него. Это просто кладезь идей. Жилище человека, который умеет работать. А он еще обвинял меня в пустой трате времени!
– Неплохой коньяк, а?
– Ульрих перевел дух.
– Чуть меньше коньяка и чуть больше размышлений - вот путь к мудрости, для меня во всяком случае.
– Он скорчил одну из своих неповторимых гримас, в которых известным только ему одному образом сочетались восторг, лесть, самоуничижение и торжество.
– Как ты умудряешься найти время для всего этого, можешь объяснить? Уму непостижимо, как ты… - простонал он, плюхаясь в мягкое кресло и умудрившись не пролить ни капли драгоценной жидкости.
– Суть в том… - он торопился закончить свою мысль, - что ты любишь то, что ты делаешь. Ля - нет. Мне давно следовало это понять и избрать другой путь… Звучит как смертный приговор, не правда ли? Можешь смеяться сколько влезет, я знаю, как смешон бываю временами…
Я возразил, что смеюсь не над ним, а вместе с ним.
– Какая разница? Смейся, не стесняйся, - продолжал он.
– Ты единственный человек, который, я уверен, будет писать голую правду. В тебе нет жестокости, и ты честен. А у тех, с кем мне доводится общаться, и того и другого чертовски мало. Впрочем, эта старая песня наверняка уже надоела.
– Он подался вперед и подарил мне одну из своих самых теплых и сердечных улыбок.
– Знаешь, мне, как всегда некстати, только что пришла в голову мысль. Единственное, от чего я испытываю удовольствие, даже скорее любовь, - это когда рисую ту негритянку, Люси. Самое ужасное - я никогда, никогда не смогу ей вставить… Ты ведь знаешь Люси: она позволяет делать с собой все, что угодно… Да что там говорить… И вот она сидит передо мной обнаженная. Вот так-то! Чертовски хорошо сложена!
– Он сдавленно хрюкнул, подавив чуть было не сорвавшийся с губ хохот, больше похожий на ржание.
– Иногда ее поза может свести с ума. Жаль, что ты этого не видел. Просто сдохнуть можно. Но она вечно бросает меня на полдороге. И я, как дурак, каждый раз тащусь в ванную остужать конец под холодным душем. Это жутко изматывает. М-да.
– Он обернулся назад, дабы узреть реакцию Моны.