Плещут холодные волны
Шрифт:
— Вот я тебе выберу! — крикнул полковник. — Кругом марш!
Мишко повернулся на одной ноге, лихо пристукнул каблуками и бросил через плечо:
— Приказ командующего. Весь полк уже переоделся в пехотную.
— Знаю я это переодевание. Бескозырки оставили при себе, бушлаты в мешках, а тельняшка на каждом. А ну-ка расстегни ворот!
Бойчак рванул ворот, обернулся. На груди засинела тельняшка.
— Молодец. Так держать!
— Есть, так держать! — молодцевато вытянулся Бойчак, весело
Горпищенко снял со стены карту Крыма, подал адъютанту:
— Повесишь в блиндаже. Пошли. Спасибо этому дому, пойдем к другому, как говорил когда-то покойный дед мой из казачьего рода на Кубани, — сказал полковник Горпищенко и вышел последним из своего обжитого кабинета.
Садясь в «пикап», он еще какое-то мгновение прислушивался, как тихо и в лад рокотали машины, взбираясь на крутую гору, за Малахов курган. Дальше дорога шла вдоль хутора Дергачи в долину, где их ждали новые окопы и блиндажи среди камня и густых зарослей горного дубняка.
Над городом и морем лежала глубокая черная ночь. За холмами гремело и ревело штормовое гневное море.
И вдруг зловещий гул моря, перекатывающийся стократным эхом в горах, разорвал страшный грохот и гром. Сначала над землей что-то вспыхнуло и загорелось высоким пламенем, осветив притихший Севастополь и мертвые горы. А потом земля застонала и задрожала, даже закачались деревья, роняя на землю обожженные листья. Прозвучал один взрыв. За ним второй, третий. А потом уже им, казалось, не будет конца.
На Корабельной стороне со звяканьем вылетели стекла. Срывало с петель двери. Сыпалась известка с потолка. Люди просыпались, выбегали на улицу, неся с собой сонных детей. Дети кричали. Матери со страхом посматривали в черное небо, но там было тихо и спокойно. Ни огонька от разрыва зенитных снарядов, ни вспышки острых прожекторных мечей. Что же это такое? Кто поднял эту адскую стрельбу, которой отродясь не слыхали севастопольцы?
— Тридцатая батарея, — сказал Горпищенко. — Еще не слышали такого грома? Привыкайте.
— Почему же? Я слыхал, — отозвался адъютант Бойчак.
— Ничего ты не слыхал, — осадил его полковник, — потому что она никогда не стреляла вся вместе. На маневрах били отдельные орудия. Это впервые вся вместе. А там, на Херсонесе, ее сестра стоит, тридцать пятая. Вот когда они вдвоем заговорят, тогда услышишь, Михайло. А так не хвастайся. Что ты там слыхал в своей Кировоградской области? Трактора или вот еще комбайны...
— Лучше трактора и комбайны слушать, чем такое, — сухо откликнулся Павло.
— Что вы сказали? — перешел сразу на «вы» полковник, давая этим понять, что сердится, но сдержал себя, перевел все на шутку. — Ага, понял. Мирная жизнь лучше, чем война? Согласен. Но попридержите это при себе, на потом. Попридержите, если останемся живы...
До рассвета не умолкала тридцатая батарея, преградив немцам единственный путь, который вел из Бахчисарая в Севастополь. Она, собственно, и спасла Севастополь. А на рассвете вступили в неравный, жестокий бой и моряки.
Павло потерял чувство времени. Он забыл названия дней, помнил только числа, да и то, когда вел запись раненых в журнале.
А они прибывали в санроту днем и ночью, окровавленные, грязные, в рваной одежде и желтые, как воск. Давно не бритые бороды и усы делали их намного старше, огромная потеря крови превращала их в полумертвецов. Павло с фельдшерами и санитарами останавливал как только мог кровь, делал перевязки, накладывал на руки и ноги проволочные шины, выдавал вместо костылей дубовые палки, которые вырезали в кустах санитары. К этому времени прибыл медсанбат, и Павло приступил к своей основной работе — в санвзводе третьего батальона.
Раненые не кричали от боли, а тихо стонали и временами ругались, проклиная Гитлера. Иногда они бредили, в беспамятстве звали мать или какую-то девушку, просили на руки ребенка и опять впадали в забытье. Большая землянка и прилегающие к ней окопы были забиты ранеными до предела. Труднее всего было с эвакуацией. Не хватало транспорта. Павло с санитарами выносили тяжелораненых на дорогу, останавливали машины, которые возили на фронт боеприпасы и еду, и грузили на них матросов. Легкораненые шли к дороге сами, добираясь до Севастополя на первом попавшемся транспорте, возвращавшемся в город порожняком, — на телегах, грузовиках, санитарных машинах.
Иногда раненые обижали молодого врача, не верили в его способности, косо посматривая на алевший комсомольский значок: что, мол, этот молокосос умеет? Павло молчал, стискивал зубы и как только мог успокаивал раненых. Это заметили старшие по возрасту санитары, и Павло не раз слышал, как они уговаривали, совестили моряков:
— Ты не смотри, папаша, что он молодой. У него диплом врача. Он людей с того света возвращает. Мы при нем днем и ночью. Насмотрелись. У него диплом Ленинградского мединститута... Вот кто он такой...
— Ох, не агитируй, — стонал раненый. — Сделай мне что-нибудь, пристрели в затылок, только бы не мучиться...
— Терпи, браток, еще плясать будешь...
Павло не спал третью ночь: только ночами он мог отправлять раненых в Севастополь. Днем все дороги простреливались. Немцы засели высоко в горах и видели все, что происходило у нас в тылу. Павло выставил над своим санвзводом фанерные листы, полотнища с красными крестами, но их тут же обстреляли фашисты. Мины и снаряды рвались вокруг, словно здесь проходила линия окопов на передовой.