Плещут холодные волны
Шрифт:
— А где оно, солнце-то? — удивился Прокоп. — Уж садится...
— Ну, завтра будешь греть. Только не мочи в воде, — приказал Павло. — И на ночь заверни полотенцем.
— А грести? — с укором спросил матрос.
— Я буду, а ты отдыхай.
На весла Павло сел вдвоем с Фролом. Шлюпка опять пошла на восток, дальше в море. Оно было красным от заходящего солнца, потом насупилось и зловеще почернело, дремотно убаюкивая шлюпку и усталых гребцов.
— Воды, — опять попросил Званцев.
— Ну знаешь! — заскрипел зубами Павло, но сдержал себя. Отстегнул флягу и подал
Званцев взял флягу, прижал ее к груди, да так и замер с ней на носу шлюпки, не выпив ни капли.
Густые сумерки окутали шлюпку черной пеленой. Ночь упала на море как-то неожиданно, повеяв желанной прохладой, и шлюпка повернула к берегу, прямо на Балаклаву. Гребцы не отдыхали, зная, что июльская ночь на юге очень коротка, до берега еще далеко, а их только двое. Днем они во весь дух уходили от берега, а теперь должны были что есть мочи возвращаться к нему. Работали молча, исступленно, тяжело сопя. Ладони горели от раздавленных волдырей, но они на это не обращали внимания. Перед ними все отчетливее и ярче вспыхивали на берегу ракеты, взлетали в небо длинные очереди трассирующих пуль, над самой водой горело высокое пламя.
И именно тут их настигла нежданная беда. Над морем начался рассвет, а до берега оставалось еще несколько миль хода. Вот какая тут была короткая ночь, чтоб ей никогда не повториться. Три часа, не больше, стояла темнота.
— А чтоб тебе добра не было, — глухо выругался Фрол.
— Назад, — скомандовал Павло. — Скоро совсем станет светло, немцы нас увидят и начнут обстрел...
И шлюпка повернула опять в море. И снова песня звенела в сердце. Тяжелая, жгучая:
Плещут холодные волны...
На носу тихо стонал Званцев, время от времени прижимая к горячим губам опустевшую флягу. Дремал над бортом Прокоп, обхватив руками раненую ногу. Под носом шлюпки опять плескалась волна, признак того, что шлюпка не стоит на месте, а уходит все дальше от ненавистного теперь берега. Еще так недавно этот берег был желанным для каждого из них, а сейчас они боялись его.
— Четвертое июля. Четвертое, — выдавил из себя Павло и горько подумал: «Скоро в Сухой Калине праздник Петра и Павла. Мать опять пирогов напечет, ведь в этот праздник я родился, и имя поэтому дали мне Павло. Пироги! А из чего она их испечет? Наверное, фашисты всю муку вытрясли, до последней пылинки. Ох, мама, мама, и опять я не приехал на эти пироги. А обещал...»
Солнце взошло из-за моря, огненное и раскаленное, словно его выкатили из горна для того, чтобы оно снова целый день жгло обессилевших от жажды и голода людей.
— Нет, это каторга, — не выдержал Фрол.
— Суши весла, — приказал Павло. — Теперь они и снарядом не достанут. На-ка, выкуси...
— Так-то оно так, а дальше как? — спросил Фрол.
— Буди команду.
— Подъем! — затрубил грубым, простуженным голосом Каблуков.
— А я не сплю, — тряхнул головой Прокоп, — Я все слышу...
Громкий
— Опять море! Будь ты проклято!
— Не проклинай! — накинулся на Званцева матрос Журба. — Оно же тебя на свете держит, а ты проклинаешь. Где твоя совесть?
— Не могу больше. Ох, не могу! — застонал Званцев. — Ленинград мне только что снился. Суворовский проспект и Летний сад. Иду по саду, а вокруг белая ночь сияет. Моряки с девушками целуются... А вы разбудили...
Прокоп хотел ему что-то ответить, но Заброда цыкнул на него, и матрос замолчал.
— Не вспоминай, Алеша, — сказал Павло. — Теперь в Ленинграде не лучше, чем нам было в Севастополе. А видишь, стоит, не сдается Ленинград... Готовься, будем перевязку делать.
— Да я не про этот Ленинград, а про тот, что до войны был, — вздохнул Званцев.
— Не надо. Зачем бередить рану? — успокаивал его Заброда, разматывая еще мокрые от ночной влаги бинты.
— Разве это рана? Белая ночь и Летний сад. Целуются моряки. Меня мама дома ждет. Я иду с выпускного вечера в училище! Уже лейтенант. Поеду в Севастополь на место первой службы... Разве это рана?
— Воспоминание о доме и все такое прочее размагничивает. Навевает тоску, а потом и пессимизм, — тихо, чтобы те двое не слышали, сказал Заброда. — Не надо тревожить старое...
Хотел напомнить Званцеву, что он боец, но, взглянув на его рану, промолчал. Какой из него боец? Павло свернул грязные, окровавленные бинты, промыл рану морской водой, приложил к ней слегка смоченные в той же воде тампоны, перевязал Званцева стерильными, но — увы! — последними бинтами. Пока сделал все это, очень устал, устал сильнее, чем после операционного дня во время боя. С чего бы так? Да ведь это же голод дает себя знать. И жажда.
Уложив Алексея на носу шлюпки, Павло присел рядом с ним, опустив голову на руки. Перед глазами поплыли мутные круги, сверкали ослепительные искры, тело сразу обмякло и заныло, словно по нему проехала телега. А вдобавок раздражал Фрол Каблуков. Его голос, надтреснутый и скрипучий, несется словно из-под воды:
— Эй, капитан! Ты чего загрустил? Командуй дальше...
И врач очнулся и покорился этому голосу, быстро застегнул пуговицы на вороте и, вдохнув полной грудью пьянящий солоноватый воздух, твердо сказал;
— Слушай мою команду! Всем отдыхать. Беречь силы. Целый день лежать. Не двигаться, не разговаривать. До вечера мы должны быть здоровыми, чтобы опять пойти к берегу. На Балаклаву. Ясно?
— Ясно, — ответил за всех матрос Журба.
— Развязывай ногу, — приказал Заброда и принялся массажировать ему ступню.
Опухоль немного спала, но на месте зашитой раны сохранялась краснота, и нога горела огнем. Павло приказал матросу положить ее на костыль, чтоб прогревалась на солнце.
Фрол опять заволновался: