Плещут холодные волны
Шрифт:
— Э, браток, еще рановато тебе такое говорить. У тебя жена дома и ребенок. Они ждут тебя, — прикрикивает на него Павло. — Вот мы трое на что уж убежденные холостяки, а нам такое в голову и не лезет. А ты же глава семьи...
— А! — безнадежно машет рукой Фрол, и на его бесцветных глазах выступают слезы. Каблуков так любит свою дочь и жену, что одно неосторожное слово — и он начинает плакать.
Врач не дает ему расчувствоваться.
— В некотором царстве, в тридесятом государстве, — произносит он, — как говорила моя покойная бабуля из Сухой Калины, в дальней Афганской земле жил себе поживал да добро наживал богатый человек. И от этого богатства и роскоши так его разнесло, что и не описать. В кресло не влезет,
Павло замолчал. Все трое, казалось, тихо дремлют, повесив тяжелые головы на грудь. Словно и не слышали сказки. Потом Фрол глухо заметил:
— Ну и хитрый, зараза.
— Кто? — удивился Павло.
— Да кто же, как не ты. Известно — ты. До того врача мне как до лампочки. А ты здорово подвел базу. Не вешайте, братцы, нос. Сорок дней можно голодать. Вранье!
— Сказка! — процедил сквозь зубы Журба.
— Баланда! — выдавил из себя Алексей.
— Да вы что, браточки, одурели? Скоро две недели как голодаем, а вы мне до сих пор не верите? Вон какие! Я и не думал, что вы такие неблагодарные. Воду вас силой заставил пить, и хоть бы кто спасибо сказал. Из-за этой воды и живы. А благодарность какая? Теперь хоть слушайтесь, если я старший здесь, — притворился обиженным Павло.
— За воду спасибо, — тихо сказал Фрол.
Журба благодарно кивнул Павлу головой. Алексей тепло взглянул на него, словно тоже поблагодарил. И молча, тяжело переваливаясь, они опять поползли на корму, удрученные жарой и голодом, черные от солнца. И одежда на них грубо и громко шуршала, потому что она давно пропиталась соленой водой и гремела, как брезент.
Павло прилег рядом с Алексеем, загляделся в морскую глубину. И вдруг что-то далекое и седое взметнулось там и словно окуталось белым туманом. Туман закачался и стал таять — это солнце коснулось его холодной толщи.
Застонал раненый Званцев, врач очнулся от задумчивости. Очнулся и ясно увидел под водой, там, где только что клубился туман, косяки золотистой кефали. Увидел и повеселел. Рыба шла густо, играла на солнце, сытая и отборная. У Павла перехватило дыхание, потемнело в глазах. Он поднялся и крикнул на корму, Фролу Каблукову и Журбе:
— Братцы, рыба!
Они прижались грудью к бортам шлюпки и жадно начали глотать голодную слюну. Но кефаль, словно издеваясь над людьми,
Люди сжали от злости зубы, что уже кровоточили от цинги, и чуть не заплакали, не зная, что им дальше делать, где искать спасения от голодной смерти.
Фрол, немного передохнув, принялся ругаться. Он полз к Павлу, страшный, почерневший:
— Ну скажи мне, капитан! Скажи! Зачем я пошел с тобой в море? Тут смерть моя. А там, под Балаклавой, партизаны. Чего же ты не захотел идти к ним?
— Я хотел. Ты сам видел, — как-то равнодушно и нехотя отвечал Павло, словно его одолевал тяжелый сон.
— Хотел, а почему не пошел? Надо было еще раз попробовать, — не спеша заметил Фрол.
Он так и не дополз до Павла, свалился посредине шлюпки на горячую банку и замер.
Павло придвинулся к нему сам, положил руку на плечо и почувствовал, что оно вздрагивает. Фрол Каблуков тихо плакал. Заброда старался его успокоить:
— Слушай, Фрол Акимович, не ругайся. Нам теперь лежать и ждать, пока нас подберут. Почему мы ушли в море? Ясно. Чтобы не сдаться фашистам. Лучше погибнуть в море, чем в плену. Ты видел матросов, которые стояли по шею в воде и не сдались немцам? Они пели. Помнишь ту песню? «Плещут холодные волны...»
Фрол тяжело кивнул головой. И выдавил хриплым голосом:
— Ох, не мучай меня...
Павло зачерпнул ладонью воды и полил его горячую голову. Но тот даже не шевельнулся.
В шлюпке опять наступило гнетущее молчание. Все лежали не двигаясь, давно потеряв счет времени.
И вдруг среди смертельной тишины они услыхали далекий, но отчетливый рокот мотора. И вскочили, словно по команде.
Над морем, прямо на них и не очень высоко, шел какой-то самолет.
— Фашист, — зло сказал Павло.
— А! — отмахнулся Фрол. — Я позову. У них есть бортовой паек. Они могут сбросить нам на парашюте. Сухари, сахар, галеты. Есть и среди них люди.
Павло сухо приказал:
— Лежать всем и не двигаться. Он не должен видеть, что тут есть живые люди.
Самолет был уже совсем близко, и они заметили на его крыльях черные кресты. Заметили и притаились. Но Фрол не выдержал. Он поднялся во весь рост и стал размахивать полотенцем:
— Спасите!
Самолет пролетел над шлюпкой, бросив зловещую тень, и, развернувшись, опять пошел на нее, резко ударив из крупнокалиберных пулеметов. Потом снова развернулся и еще раз обстрелял севастопольцев, И полетел своей дорогой, растаяв в слепящей дали.
Павло сказал:
— Вот видишь, Фрол? А ты говорил, что они люди... Ясно же видит, собака, что мы без оружия, помираем от голода и жажды, а убивает...
Фрол, не поднимая головы, сжался на корме, тихо застонал:
— Просить у них нечего.
И опять потянулись длинные и тяжелые часы, а за ними палящие и невыносимые дни, холодные и влажные ночи.
Рана у Алексея Званцева не заживала. Перевязки с морской водой, на которые так рассчитывал Павло, ничего не давали.
У матроса Журбы рана зажила, но это его мало утешало. Прокоп настолько обессилел, что не мог ступить на свою, теперь уже абсолютно здоровую, ногу. Собственно говоря, ему некуда было идти. Он лежал на корме рядом с Фролом Каблуковым, иногда переползал к раненому Званцеву, если там собирались все, и слушал, что им рассказывал капитан Заброда.
Но и доктор уже начал терять силы. Он говорил теперь все реже и короче, да и то в крайних случаях, когда Фрол начинал ругаться, ныть, что не может больше терпеть эти страдания. Капитан Заброда теперь не уговаривал его, зная, что это напрасно. Он только хмурил брови и бросал одно слово:
— Замолчи!.. — И, подумав немного, прибавлял: — Дожил до седин, дочку имеет, в кармане — диплом, а такое несет, окаянный. Подумай, человечище, что тебе за это в Саратове скажут на твоей Гоголевской улице... Дурень ты, и больше ничего...