Плещут холодные волны
Шрифт:
— Да. Каждый мертвый имеет два часа... — объяснил Павло.
И ровно через два часа они привязали к ногам покойника две железные уключины, потому что ничего другого не было, и, встав на колени, начали приподнимать его над бортом шлюпки. Они так обессилели, что даже вдвоем не могли перевалить его через борт. Мертвец валил их с ног, тянул на дно шлюпки, словно не хотел идти в море.
На носу задвигался Алексей Званцев и больше жестами, чем словами, остановил их:
— Подождите. Дайте я помогу...
Он приполз к ним на корму и, пересиливая боль, поднял
Легкая и ленивая волна расступилась, приняла в свои объятия Фрола и бесшумно сомкнулась над его головой. Он медленно опускался все глубже и глубже, как и подобает моряку — ногами ко дну, отведя в сторону правую руку, словно хотел за что-то ухватиться, пока не исчез в темной морской бездне.
На корме они нашли помятую противогазную сумку, которая все эти дни служила Фролу подушкой. В сумке лежало двенадцать тысяч денег — двухнедельная зарплата на весь, давно уже погибший батальон. Врач приказал положить сумку под корму на пустые консервные банки, чтобы деньги не замочило водой.
Матрос Журба остался на корме один. Павло с Алексеем Званцевым лежали на носу шлюпки. Теперь их было трое. Долго ли это продлится? На сколько хватит у них сил и терпения? Кто знает... Эта мысль мучила каждого, но они настолько теперь ослабли, что не было желания говорить об этом...
А солнце обжигало... А голод мутил рассудок и слепил глаза. И казалось, спасения уже не будет. Единственная надежда на случайную встречу с кораблем да еще воспоминания о прошлых, лучших днях поддерживали их. Да еще этот слепящий горизонт на востоке, где наконец должна была показаться земля. Не вечно же будет море и море. Где-то должна же быть земля...
Павло всячески охранял эту надежду, не давал ей угаснуть в сердцах раненого Алексея Званцева и матроса Журбы. О матросе он не так беспокоился, тот был самым молодым среди них, и нога его уже давно зажила. Он мог еще долго терпеть. Павло беспокоился об Алексее. Он снова и снова стирал бинты и сушил их на солнце. Ежедневно перевязывал рану, хотя хорошо знал, что все это напрасно. В море рана не заживет. Но перевязки поддерживали в сознании Званцева надежду на спасение, и Павло делал их так же тщательно и аккуратно, как и в первые дни их плавания. Ночами, когда становилось холодно и Званцев дрожал, Павло кутал его в плащ-палатку и согревал своим телом. Алексей говорил:
— Хорошо, что перевязываешь меня. Спасибо. Может, я и выживу.
— Выживешь, — утешал его Павло, — Я уверен, что скоро нас прибьет к земле: ведь мы плаваем уже двадцать пять дней.
— Сколько?
— Двадцать пять, понимаешь?
Званцев вяло улыбнулся, наконец-то понял. Значит, они еще могут голодать, ведь врач рассказывал, как один немец выдержал сорокатрехдневное голодание. Лежи спокойно, не делай лишних движений. Это спасет тебя...
И Званцев умолкал, погружаясь в мутную дрему. Теперь он редко начинал говорить первым, а все молчал и молчал. Только как-то ночью сказал Павлу:
— Холодно... А мы его в одежде похоронили.
— Нельзя, морской обычай, — объяснил Павло.
— Обычай?
— Обычай. Хоронить всех в боевой форме.
— Да... да, — вздохнул Званцев, дрожа от холода и соленой влаги, которая еженощно пропитывала всю их одежду.
Утром они проснулись, как всегда, мокрые до нитки, словно всю ночь кисли в море. Прокоп вытянул из глубины холодной воды и напоил их. Павло перевязал Алексею рапу и с горечью взглянул на слепящий горизонт. Опять ни пятнышка, ни тучки.
В полдень Званцев попросил воды и, напившись, поманил к себе Павла. Павло лег рядом и долго глядел в бесцветные, словно выгоревшие на солнце глаза Алексея. Куда девалась их глубокая и нежная синева? Только пушистые ресницы напоминают о молодости и былой красоте капитана.
— Павлик, — зашептал Званцев, — спасибо, что помогал мне. Спасибо, что был возле меня... Я, наверное, не увижу берега...
— Ну что ты? Брось говорить глупости, — горячо сказал Павло.
Но Званцев уже не слышал его. Он напряг последние силы и с трудом выдохнул:
— Не увижу... Жизнь моя... Напиши маме в Ленинград... Конец. Вот и конец...
Он закрыл глаза, глубоко и как-то судорожно вздохнул, словно захлебнулся. И умер.
Павло опустился перед ним на колени, снял пилотку и низко склонил голову. Он стоял долго и неподвижно, словно окаменел, пока чья-то рука не коснулась его плеча. Оглянулся. Рядом стоял на коленях Журба, прижимая к груди выцветшую, поседевшую от морской воды бескозырку. На муаровой ленточке тускло поблескивали золотые якорьки, но на околыше золото уже выгорело. Только по темным следам можно было прочесть название крейсера: «Червона Украина»... Матрос Журба безмолвно стоял возле капитана Заброды, не вытирая слез, катившихся по лицу.
— Павло Иванович, как же нам теперь? Я не выдержу дальше. Если так, лучше головой в воду, — вдруг заговорил Журба.
— Прокоп! Ты ли это? — Павло смерил матроса осуждающим взглядом.
— Да кто же, как не я! — со злостью бросил матрос.
— Не верится что-то. Вытри воду под глазами. Чтоб я этого больше не слыхал. А еще моряк, — холодно бросил капитан и покрыл тело Званцева плащ-палаткой.
И снова через два часа, когда солнце садилось за горизонт, багряно-красное и какое-то зловещее, они наконец опустили умершего за борт.
Словно онемев и окаменев, стояли они на коленях со склоненными головами, отдавая последнюю честь умершему:
— Прощай, дружище...
— Прощай...
Вечернее солнце рассыпало ослепительный жар по всему морю, обагрило воду возле шлюпки, словно кто-то развернул на воде красный стяг. И стяг затрепетал на живой волне, окутал тело Алексея Званцева, связиста из Ленинграда.
Солнце упало за горизонт, и стяг сразу почернел, растаял в море, ушел за капитаном в холодную глубину.
Матросу Журбе почудилось, что он слышит его шелковый трепет, видит радужный след в воде, расходящийся во все стороны от багряного блеска.