Площадь Борьбы
Шрифт:
– Васильев, я тебя выселю, сука, учти!
И огромный страшный мужик вдруг обмякал. И Мустафа волок его в свою каморку, чтобы проспался на холодке.
Словом, Мустафа и Марья Семеновна – это были сила старая и сила новая. Но почему-то обе эти силы друг с другом не враждовали. Хотя и не любили друг друга.
Зайтаг ловила момент, чтобы увидеть, как они здороваются, и наконец у нее это получилось – Мустафа, увидев выходящую из дома Марью Семеновну, бросил подметать и картинно уткнулся подбородком в свои кулаки, сжимавшие верхнюю часть метлы, она же, несколько подбоченясь, замедлила шаг:
– Куда идешь? – спросил
А новая сила ответила, кисло осклабясь, – силе старой:
– В домоуправление, передать чего от тебя?
– Я сам передам… – буркнул Мустафа и отвернулся.
Пораженная увиденной сценой, Светлана Ивановна долго размышляла над символическим значением этих простых слов, но потом ее отвлекли другие дела.
Сама она Марью Семеновну почти не боялась – но только лишь потому, что не считала себя полноправной жилицей. Ей нечего было терять, кроме своих цепей, как самому пролетариату. Когда они впервые столкнулись на лестнице (Марья Семеновна долго и терпеливо ждала, пока она дойдет до третьего этажа), – Зайтаг побледнела, опасаясь чего-то очень неприятного. Но, оглядев ее с головы до ног, Марья Семеновна просто и без выражения сказала:
– Вам нужно зарегистрироваться, женщина. Такой у нас порядок.
– Но я здесь не живу! – вспыхнула Зайтаг. – Я живу в другом месте.
Такого ответа Марья Семеновна почему-то не ожидала.
– И что же вы здесь делаете, в таком случае? – немного покраснев, спросила она.
– Прихожу в гости…
Повисла пауза.
Марья Семеновна тяжело смотрела на новую жилицу, которая явно выскальзывала из сферы ее влияния с помощью какого-то глупого фокуса.
– Смотрите у меня, – сказала она наконец и отступила. – Не нарушайте порядок.
После этого разговора Терещенко (а был он далеко не таким равнодушным или рассеянным человеком, каким казался на первый взгляд, напротив, был порой весьма горяч) пошел жаловаться на Марью Семеновну в контору домоуправления.
Поскольку в его кармане было удостоверение важного учреждения, в котором он служил, держаться он решил нагло и напористо.
Описав ситуацию, Терещенко спросил у начальника:
– А кто она, собственно, такая?
Начальник покраснел и, отведя глаза, неохотно вымолвил:
– Да никто… Общественница, понимаете?
Терещенко не нашелся, что ответить по существу, пробурчал себе под нос насчет того, что пусть не лезет не в свое дело, и захлопнул за собой дверь, а начальник домоуправления тяжело вздохнул.
В доме было пятьдесят квартир.
Уплотнение часто происходило буквально на глазах Светланы Ивановны Зайтаг. Практически раз в месяц, а то и чаще, в дом вселялись новые жильцы. Некоторые приходили сами, просто стучали в дверь и показывали свой ордер (как правило, прежние жильцы были заранее предупреждены). Иногда вместе с новыми жильцами приходил кто-то из домоуправления или милиционер.
В Москве был широко известен мрачный апокриф, или нехороший анекдот, который на самом деле имел место в жизни. Апокриф был такой. Семья рабочего-коммуниста вселилась в профессорскую квартиру и прожила в ней несколько месяцев или даже лет. В свою очередь, профессорская семья была столь угнетена этим новым соседством, беспрерывным скандалом на кухонной почве, разнообразными унижениями со стороны семьи рабочего-коммуниста, его жены, детей, матери и тещи, что не выдержала и добилась от своего главы (то есть профессора), чтобы он пошел «на самый верх» и настоял на выселении рабочего. Профессор был видным
Но когда происходило выселение, сошедший с ума от ярости рабочий-коммунист, несмотря на присутствие милиционера, выхватил свой именной пролетарский пистолет времен Гражданской войны и убил профессора наповал выстрелом в голову.
Этот трагический, почти шекспировский случай облетел всю Москву, и Светлана Ивановна Зайтаг о нем тоже знала.
Однако процесс уплотнения – который она видела своими собственными глазами – далеко не всегда принимал столь эпические формы. Все происходило незаметно, естественно, мелкими, даже мельчайшими шагами. Уже буквально через несколько месяцев после октябрьских событий 1917 года, в результате которых она (Светлана Ивановна) осталась сиротой, стало очевидно, что все эти прекрасные огромные комнаты, прихожие, спальни, столовые, невероятно роскошные коридоры, все эти кухни и комнаты для прислуги, вся эта архитектура достатка и здоровой жизни – она совсем не для этого времени.
Светлана Ивановна прекрасно помнила, как, зайдя (совершенно случайно), к своей гимназической подруге Лисицыной, в районе Арбата, где-то между 1918 и 1919 годом, была потрясена увиденным: голые пустые комнаты без мебели, которую сожгли на дрова, с детской комнатой, оборудованной в ванной, потому что там теплее и удобнее купать малыша, с бельевыми веревками, висящими в столовой, разбитыми окнами, которые были заткнуты подушками и коврами, ну и прочее, прочее, прочее. Уже тогда в этой огромной квартире профессоров Московской консерватории поселились разные люди – родственники из далеких углов империи, которые приехали в Москву, спасаясь от ужасов войны, кругом стояли их неразобранные тюки и чемоданы, было непонятно, надолго ли приехали эти родственники, или они поедут куда-то дальше, в другие страны, квартира уже тогда фактически стала коммунальной. Светлана Ивановна посидела немного и, выпив с Лисицыной чаю с морковными конфетами, благоразумно ретировалась – здесь и без нее было очень много людей.
В Москву стало приезжать все больше и больше этих новых жителей, потом хлынул полноводный целый человеческий поток, а старые люди все чаще куда-то уезжали, и процесс уплотнения пошел еще веселее.
Что уж говорить о пролетариате, который имел полное право шагнуть из бараков и рабочих казарм к новой прекрасной жизни, что уж говорить о различных милиционерах и служащих и прочих представителях власти, нэпманах и домработницах, что уж говорить о сестрах и санитарах Туберкулезного института, – все они имели (должны были иметь) в треугольном кооперативном доме на Площади Борьбы свое право.
Большие (слишком большие) комнаты были разделены перегородками, кухни – тоже разделены на некие «зоны», где стояли небольшие столики, накрытые клеенкой, и вонючие примусы. Двери на черную угольную лестницу в большинстве своем были заколочены (хотя в некоторых квартирах дровяные плиты еще работали, и возле этих квартир на черной лестнице вечно валялись щепки), стены подъезда исписаны надписями, в основном ругательного свойства, оконные стекла закоптились, а двери в квартирах и комнатах, которые то и дело ломали, вскрывали и снова укрепляли, вставляя новые замки, выглядели странно, новая беспородная мебель соседствовала со старой, породистой, но, пожалуй, главное, что произошло в бывшем доме баронессы Корф, – это страшное немыслимое смешение всех нравов, всех культур, языков и порядков.