Площадь отсчета
Шрифт:
— Прекрасная семейка, — пробормотал он, — прекрасная чувствительная семейка. Все хороши — и маменька, и детки.
Он перегнулся через стол и крепко взял Шарлотту за руку.
— Слушай меня внимательно. У нас с тобою все будет иначе. Мы всегда будем любить друг друга — нас не зря Бог соединил. Детей мы будем воспитывать сами — обещай мне это. Сашка не будет расти, как я, на руках у чужих людей, видя родителей в назначенные часы, как начальство. Няня–англичанка учила меня крестить лоб. Ежели бы не Мишель, я был бы совершенно один на свете. Но у нас так не будет.
Шарлотта кивнула и улыбнулась.
— Только
— Мне все равно, mon amie, — улыбнулась ему Шарлотта.
Он ехал из Аничкова дворца в Зимний по Невскому проспекту. По улице валила нарядная субботняя толпа. Попадавшиеся верховые узнавали его карету и раскланивались с белым плюмажем его шляпы, хорошо видным в темном окне. Город привычно купался в густой синеве зимних сумерек. Сияли тысячами свечей хрустальные люстры в богатых домах. Дорогие кареты стояли у дворцов, от лошадей шел пар на морозе, громко переговаривались кучера, сновали извозчики, все было как обычно, только непоправимо менялась жизнь.
12 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА, СУББОТА, ДЕНЬ, МОЙКА 72, С. — ПЕТЕРБУРГ
Две ночи подряд Александр Бестужев и Кондратий Рылеев ходили по казармам, по улицам, разговаривали с солдатами. В основном слушали уважительно, но вяло. И лишь когда Бестужев в воодушевлении воскликнул: «Завещание царское от вас скрывают!» — их начали слушать по–настоящему.
— Батюшка–государь Благодетель завещал сократить вам службу до 15 лет! — с горячностью импровизировал Саша, — а скрывают они цареву волю от вас, от народа, а наследник цесаревич обещал исполнить! А они не дают ему!
— От то бы важно, — согласился спокойный пожилой солдат, которого они остановили во дворе казармы на Мильонной. — 15 лет отслужил бы, да и вернулся хозяйничать!
— Так не присягайте Николаю! — уже кричал Бестужев. — Он будет вас мучить смотрами и муштрой! Ура Константину!
— Да мы ему, государю нашему, уже и крест целовали, — не возражал солдат.
Накануне поздно вечером они вместе возвращались домой — Саша Бестужев в последнее время жил у Рылеева — в задумчивости. Кондратия Федоровича слушали плохо — худой, болезненный, в большой енотовой шубе, выданной ему за успехи на службе Российско — Американской компании, он не внушал доверия солдатам. Саша был в военной форме, говорил звонко и находил правильные слова.
Шли они медленно. Рылеев останавливался, сухой кашель изводил его.
— А знаешь, о чем я думаю? — тихо спросил Рылеев, когда они в очередной раз остановились под фонарем.
— О чем? — Бестужев был рассеян. Он продолжал наслаждаться воспоминаниями о том, как его слушали, о том, как он говорил.
— Ведь мы их обманываем, Саша!
— Так и не поймут они иначе, — легкомысленно отвечал Бестужев, — а так слушают. Надо так и в прокламациях написать — все выйдут!
Рылееву было не по себе, но отступать было поздно.
…Утро субботы прошло в совещаниях — сначала у Оболенского, затем у Рылеева. Составляли манифест. Князь Трубецкой, которого избрали диктатором восстания, унес черновик к себе домой для доработки. В случае достаточного числа войск решено было занять дворец и обратиться с манифестом к Сенату. Для выступления недоставало одного — точной даты присяги. Оболенский помчался во дворец — выведывать. Планы были по–прежнему неточны. Решено было поднимать полки, но так и не решили, кто отправится куда и в каком порядке. Не все участники совещания знали, где квартирует какой полк. Николай Бестужев отправился на извозчике — записывать адреса казарм. У Рылеева душа была не на месте, неопределенность планов пугала его все более и более, но он противу собственной воли все более погружался в горячий туман разговоров.
«Судьба наша решена! — из последних сил выкрикивал он. — К сомнениям нашим теперь прибавятся все препятствия. Но мы начнем. Я уверен, что погибнем, но пример останется! Принесем жертву для будущей свободы отечества!»
Товарищи захлопали ему, кто–то открыл шампанское — поднять бокал за свободу отечества. В этот момент, в этой прокуренной по самые потолки гостиной, Кондратий Федорович вдруг ощутил болезненный укол совести. Наташа! Он вправе приносить любые жертвы. Не он ли писал недавно, что для Родины надлежит жертвовать не только жизнию, но и честью. Но Натали! Она даже не знает, на что он обрекает ее и дочь. Ее даже и не спросили! Но что она поймет?
12 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА, СУББОТА, ВЕЧЕР, ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ, С. — ПЕТЕРБУРГ
Эта мысль преследовала Николая еще с утра. Необходим манифест, за неимением нужной бумаги от Константина необходимо было правильно составить свою. В комнатах императрицы, как всегда, сидел за чаем и разговорами о старине Николай Михайлович Карамзин. Николай потребовал к себе пожилого историографа — кому еще можно было поручить столь важное задание? Николай Михайлович был нездоров. На его морщинистых щеках горели розовые пятна. Как бы не грудная? Но придворный мыслитель был готов работать. Николай в нетерпении расхаживал по ковру кабинета, а у стола, в придворном мундире, в шелковых чулках, покашливая в платок, сидел автор «Истории государства российского».
— Сжато, Николай Михайлович, без толкований, — настаивал Великий князь.
Карамзин мучился, отирая лоб платком. Николай заглянул ему через плечо. Получалось не делово — слишком длинно и много обещаний. Николай не был в настроении — обещать.
— Вот это уберите — про то, как я во всем буду следовать идеалам царствования Александра, — командовал он, — вычеркните — от сих и до сих! Я никому следовать не желаю. И надо особо подчеркнуть: на прародительский престол Российской империи, сего декабря числа 12-го….
— Я не успеваю, Ваше высочество, — тихо сказал Карамзин. Ему было тяжело, мысли путались. Всю жизнь готовишь себя к решительной минуте, она приближается, а ты уже не в силах ей отвечать. В этом документе надо было — и не в спешке, а обстоятельно — дать России идею истинно правильного царствования, то, чего никогда не было у нее…
— Спасибо, Николай Михайлович, вы можете идти, — вдруг сказал Николай. Он понял, что толку не будет — старик болен и измучен, и его было жаль. Карамзин встал и низко поклонился. Российская история делала неожиданный поворот прямо на глазах его, но у него уже не было сил писать. Перо падало из ослабевшей руки. Николай проводил его до дверей и вызвал к себе Сперанского.