Площадь отсчета
Шрифт:
— А как… когда это будет?
— Не знаю, скоро, сейчас, — он тоже плакал и обнимал ее, и испытывал сейчас к ней такую жалость и нежность, что впору было умереть, но внизу уже заливался дверной колокольчик, и руки его разомкнулись.
— Наташенька, ангел, пройди к себе, — сказал он, вытирая лицо, — я должен поговорить с людьми… я приду к тебе, ступай.
Она встала и пошла из комнаты, не видя ничего перед собой, ударилась локтем о створку двери и со стоном выбежала в коридор. Он посидел, понурившись, потом нащупал ногами домашние туфли и вдруг понял, что может думать. Слезы пробудили его совершенно. Вошел Федор с большим подсвечником, зажег еще свечи,
— Чаю бы мне…
— Сейчас, сейчас, голубчик, — Кондратий Федорович встал наконец, выглянул на лестницу — темно и тихо. Как будто ничего и не должно произойти, да как будто бы и не случилось ничего. — Федя! Чаю, поесть, хоть чего–нибудь…
— Они стреляли, — говорил Иван, качаясь на стуле, — они палили из пушек. Ты слышал?
Рылеев покачал головой. Он не понимал, что ему говорят, вернее, понимал — и не верил. — Какие пушки?
Пущин вскочил.
— Я бежал по улице — там лежат трупы, кучи трупов…была давка… они палили прямо в толпу! В людей, в солдат!
— Париж, 13-е вандемьера, — прошептал Рылеев, — он что, думает, что он Наполеон? Что ему все позволено?
Иван криво улыбнулся.
— Да, друг мой, судя по всему, сейчас он именно так и думает! — Пущин рухнул обратно на стул и закрыл лицо руками. Кондратий никогда не видел его таким.
— А наши? Наши целы?
— Какая разница, — с трудом выговорил Иван, — даже ежели и уцелели, с нами все кончено… Давай решать, как мы будем держаться.
Кондратий выпрямился.
— От меня они не услышат ни слова раскаянья! Я не унижусь пред тираном и сумею умереть свободным человеком, даже если мне и не удалось прожить таковым…
— Все понятно, но что мы будем говорить об Обществе? — перебил его Иван. Его покоробила напыщенная фраза. Кондратий, со свойственной ему тонкостью, увидал это и смутился.
— Нас видели на площади, — подумав, сказал он, — значит, нам не имеет смысла скрывать имена главных деятелей общества. Мы назовем их, дабы нам дали возможность бросить им в лицо…
— Я согласен, — кивнул Пущин.
— Главное — не называть лишних имен… хотя видит Бог, я хочу… я назову этого негодяя! Трубецкой поплатится за свое предательство!
— Он не предатель, он трус, — вздохнул Пущин, — хотя сейчас мне просто хотелось бы дать как следует по его длинной породистой роже!
Федор вошел с подносом. Пущин сел к столу, взял обеими руками чашку с чаем, поднес ее к лицу и долго так сидел, закрыв глаза, дыша паром.
— Никогда в жизни так не мерз, — говорил он тихо, — даже в походе… Трясет до сих пор. Сейчас снимал шинель — пробита картечью в двух местах. Как я остался жив?
Кондратий, сидя на корточках, растапливал камин.
— Сейчас согреешься, дружище, — пробормотал он, — мне надо сжечь очень много бумаги….Сейчас согреешься.
Пущин напился чаю и быстро ушел. Иван понял, что дома тоже много бумаги, которую срочно нужно жечь. Одна переписка с Московской управой — неистощимая кладезь имен. Имен они от него не дождутся, красивых фраз — тоже. За сегодняшний день он понял цену красивым фразам.
После Ивана люди приходили один за другим. Случайно заглянул приятель, журналист Булгарин. Это была редкая удача — он сам ни за что бы не догадался послать за ним. Кондратий сунул ему в руки старенький портфель, набитый стихами и письмами.
— Ты останешься цел, — без всяких объяснений сказал он, — сохрани это у себя. Семью мою не оставляй. А теперь иди!
Никогда в жизни Фаддей Булгарин не видел Рылеева в таком странном состоянии.
— Помилуй, голубчик, — начал он…
— Иди с Богом, — сказал Рылеев, чуть ли не силой выставляя его за дверь, — прощай навсегда!
Сегодня было много прощаний навсегда. Объятия, слезы… Прощай, брат! Прощай! Все рассказывали ему, что случилось на площади, рассказывали разное, и Кондратию было трудно понять, что же действительно произошло в полках, в которых он не был, что было у памятника, когда он ушел, и где кончается правда и начинается горячечный бред. Он уходил в спальню, где лежала Наташа, сидел рядом с ней на кровати, разговоры их были отрывочны, он уговаривал немедленно ехать к родителям или в Батово («Нет, не прогоняй, я буду с тобой, до конца с тобой, что бы ни случилось!»), просил прощенья, она рыдала, уткнувшись ему в ладонь горячим лицом, потом звонил колокольчик и он снова уходил к гостям.
— Я зарезал его, как собаку, — выкрикивал неизвестно откуда возникший Каховский, — я убил этого свитского шпиона!
Никто не знал имени офицера, которого Петр ударил ножом. Это было совершенно не нужно, как и многое сегодня. Петр показывал нож. Кондратию было противно подобное хвастовство, но он не находил в себе осуждения. «Все это произошло от безначалия, от нашей бестолковости», — думал он. — Если бы Трубецкой….» Каждый раз при мысли о Сергее Петровиче он испытывал такой прилив ярости, что ему становилось нехорошо. Будь Трубецкой на площади с утра, все было бы совершенно иначе — у нас же все было, все было!
Пришел дальний знакомый, товарищ по обществу, штабс–ротмистр Оржицкий, который сегодня же собирался ехать в Киев, к южанам. Долго обсуждали, как ему лучше выбраться из города (решили, что в тулупе, пешком, с одним только человеком, потом нанимать сани), и Кондратий, положив ему руки на плечи, горячо просил рассказать южанам о предательстве Трубецкого и Якубовича. «Расскажите, голубчик, каковы эти люди! Пусть все знают!»
Не было Саши Бестужева, не было Кюхельбекера… живы ли? Но как их сейчас искать? Еле переставляя ноги, по лестнице поднялся Евгений Оболенский и со стоном рухнул на диван. Ему пришлось хуже всех — он попал в давку на Галерной, мундир на нем был изорван в клочья, голова в крови. Федор с трудом стащил с него сапоги, чулки — ступни были синие, пальцы разбиты в кровь. Кондратий вдвоем с Федором поставили его ноги в тазик с холодной водой, обвязали его шарфом — Оболенский жаловался на боль в боку, как бы не ребро было сломано. «Ежели бы я тогда упал — это смерть, — бормотал он, — главное было — не упасть. Я едва не упал…»
Все рассказывали разное. Каховский говорил — только картечь, пять–шесть залпов, Оболенский видел ядра, которые, визжа, крутились на реке, разбивали лед… По его словам, палили более часу, бесприцельно, даже в сторону Васильевского острова, по Исаакиевскому мосту. Они возбужденно спорили, кричали.
— Господа, господа, — пытался успокоить их Кондратий Федорович, — времени не остается, нам надобно уговориться!
— Ничего не исправишь, нас все видали, — хрипло и безнадежно говорил Оболенский, держась за больной бок, — я встретился глазами с Рыжим, когда он подъезжал. Он не мог не узнать меня. Я погиб.