Плоский мир
Шрифт:
Должен сказать, что этот короткий разговор с Васильевым совершенно выбил меня из колеи, и к вечеру того же дня я испытывал такое гнетущее чувство, что мне ей-богу казалось, еще чуть-чуть и во мне произойдет надлом. Разве никогда не бывало у вас так, что разговор, не имеющий особого значения, но в котором в определенный момент проскальзывает фраза, оскорбляющая вас или неповинного человека, поначалу не вызывает особенных эмоций, ибо вы по инерции продолжаете слушать своего собеседника, а потом, когда он уже ушел, вас посещают муки, невероятные по своей тяжести? На сей же раз Коженина унизили открыто, так что мои ощущения оттого только усиливались. Васильев мне всегда не слишком нравился, и после этого разговора у меня, как вы понимаете, не было ни малейшего повода изменить о нем мнение в положительную сторону, — скорее наоборот.
После того дня Коженин в институте не появлялся, а когда пришло время сессии, и он не пришел на экзамены,
За это взялась заведующая учебной частью Арсеньева; человеком она была настолько дотошным, что я даже не допускал возможности, будто Коженин способен ускользнуть от нее, хотя бы даже и поиски она вела только посредством телефона, не выходя из плоскости своего кабинета. Мне вообще казалось, она никогда оттуда не выходит, но телефонная паутина была сплетена вокруг нее настолько хорошо, что решала любые трудности. Когда я раньше заходил в ее кабинет, мне постоянно казалось, будто рядом со мной находится огромная черная вдова — профиль этой женщины был непомерно толст, и в каждой ее клеточке, в каждом капилляре сидели, стояли, плясали, застыли в невероятных фантастических позах миллионы черных теней наших студентов, (букашек, насекомых, гомункулусов), — и если у кого-нибудь возникла бы идея рассмотреть Арсеньеву под микроскопом, этому человеку предстала бы за линзой картина, сходная по строению с забором из колючей проволоки, с еще одной паутиной, железной и сохранявшей внутри абсолютную надежность. Главное было, чтобы в тот день, когда я пришел к ней, среди этих черных отпечатков, находившихся внутри нее, оказался и коженинский, (а я доселе не допускал, что у нее может не быть какого-нибудь отпечатка) — но, увы, мои надежды не оправдались (как и во все последующие две недели), — система, что называется, дала провальный сбой. В первую очередь Арсеньева связалась с Уфой, (именно оттуда Коженин был родом), однако трубку никто не поднял; тогда она позвонила в соседнюю квартиру в том же доме, где ей сообщили, что семья Кожениных выехала пару месяцев назад.
— Что теперь? — я сидел перед нею в кресле с пятью спинками, которое по форме напоминало растопыренную ладонь, и мне казалось, что вот Арсеньева держит меня в руке такого маленького и думает: «ну что делать, раздавить его или отпустить с миром?»
— Постойте, — произнесла она своим неприятным шипящим голосом, — кажется, когда еще только начиналась вторая неделя, он приносил какую-то справку, и заверена она была не в местной поликлинике, а в каком-то другом городе.
Я поразился, насколько хороша была ее память, но вовремя промолчал. Арсеньева позвала лаборантку и попросила ее принести журнал.
— Кстати, а ведь этого парня недолюбливают.
— И вы тоже? — не удержался я.
Вот тут-то она наконец подалась вперед и, через линию стола загородив мое лицо своим, наградила меня таким взглядом, что круг моей головы тут же пронзила адская боль — мозг как будто бы уходил вниз и, царапая черепную коробку, уже наполовину проник в шею.
— Да, конечно. Но как он мог переехать, не оставив никаких следов?
— Что?
— Ничего, — отозвалась она напряженно, — вам послышалось, будто я что-то сказала?
— Да… да… извините…
Тут в плоскость кабинета вернулась лаборантка, и я облегченно вздохнул. Девушка передала Арсеньевой журнал.
— Если медицинская справка осталась здесь, а она должна была остаться здесь, тогда сейчас мы узнаем, где вероятнее всего проживает теперь Денис Коженин… — со стороны можно было видеть, как она вытащила из-за журнала несколько небольших прямоугольников, и вдруг один из них победно взметнулся вверх, на долю секунды заслонив мой глаз. Я употребляю слово «победно», но Арсеньева при всем этом не издала ни единого звука. Поэтому я даже спросил ее, чтобы удостовериться:
— Это он?
— Вне всякого сомнения. И знаете, откуда эта справка? Из Н.!
— Так-так, — я оживился, — там есть адрес поликлиники?
— Конечно…
Однако дальнейшие поиски были гораздо менее успешными: в этой поликлинике нам не сообщили ровно ничего. Поскольку Коженин там наблюдался, в регистратуре должна была быть его амбулаторная карта, и тем не менее во имя парадокса и против всякой логики ее там найти не смогли.
— Надо в справочную обращаться, — произнес я, как только она положила телефонную трубку.
— Справочная
— Я не знаю.
— Должен был, — произнесла она с уверенностью, — во всяком случае, ему выделили комнату по прописке…
— Весь вопрос в том, появлялся ли он в ней.
— А почему бы и нет? По-вашему, он на улице жил?
— Нет, но… — я запнулся, ибо не знал, что дальше говорить; Арсеньева не стала дожидаться, ее пальцы четыре раза щелкнули по клавишам телефона: она звонила заведующему по расселению.
Как оказалось, комнату Коженину действительно выделили, и он даже жил там в течение несколько дней. На счастье, у соседа оказался номер его мобильного телефона. Но сколько мы ни звонили по нему, трубку никто не брал. Арсеньева звонила на этот телефон в течение двух недель, а я каждый день заходил в плоскость ее кабинета и узнавал, как идут дела. Но по истечении этого срока она прямо заявила мне, что это совершенно бесполезно. Я попытался возразить, но она ответила, что в конце концов, я могу снова заказать эти журналы в библиотеке.
— Я же говорил вам, что нет.
— А вы все же попытайтесь. Кроме того, если вам так уж нужно найти этого студента, вы могли бы и сами названивать по этому телефону. А у меня есть и другие дела.
Тут я промолчал. Если я доселе еще оставлял за нею это дело, то лишь по той причине, что надеялся на ее изобретательность, но она только звонила на этот телефон по нескольку раз на дню и ничего другого не предпринимала. Это я, конечно, мог бы делать и сам.
Я вышел в широкий квадрат коридора; должен признать, весь наш институт очень повеселел после исчезновения Коженина. Я вполне допускал, что два эти факта никакой связи между собой не имеют, и все же, поскольку Коженин никак не выходил у меня из головы, мне постоянно казалось, будто и все остальные только и делают, что обсуждают его, но теперь уже со счастливыми усмешками, ведь когда тот человек, который вызывал неприязнь, превращается лишь в воспоминание, люди автоматически заносят это в список своих самых ярких побед; это закон, который всегда подпитывал самоуважение, и сейчас, если я находил на какого-нибудь студента, я прекрасно видел, какими счастливыми соринками сверкает его глаз — теперь там как будто бы сидел не еще один студент, а теснилась целая куча. А когда я случайно прошелся по стене и заметил, что зажженная люстра горит с тем же веселым оттенком, мне ей-богу пришло в голову, что и там теперь сидели студенты; они, казалось, были везде. У меня голова пошла кругом. Мне казалось, что теперь она существует отдельно от тела, и некто взял ее и раскачивал на качелях, словно маленького ребенка. С детства я склонен был представлять себе чувства, которые испытывали другие люди, и сопереживать — пускай я даже это выдумывал, и мои представления подчас являли собой прямую противоположность того, что было на самом деле, но я никак не мог избавиться от этого ощущения, находившегося как бы посредине между попыткой проникновения в чужие чувства и самокопанием. Исчезновение Коженина снова спровоцировало меня на подобные фантазии. Я представлял себе, как мир старается обрушить на него всю желчь, какая только в нем существует, — Коженин хочет посмотреть телевизор и садится на стул, а там его поджидает кнопка, больно впивающаяся в ягодицу; досадуя, бежит в другую комнату для того, чтобы пересесть на диван, и вдруг проламывается доска в полу — нога сломана и кровоточит. Что делать теперь? Обращаться в больницу? Нет, от них помощи не жди, там таких, как он не лечат. Денис решает позвонить своей матери, но когда берет телефонную трубку, ему отвечает лишь звук мертвой тишины. Он хочет воткнуть штепсель в розетку, но видит, что шнур, грубо перекусанный щипцами, превращается в петлю или в тугую пляшущую восьмерку которая, низвергая мясной дым, готовится выкручивать и перемалывать ему кости на запястьях. В панике Коженин, подобно дровосеку, старающемуся распилить ствол на бляхи, но который восстанавливается настолько быстро, что работа превращается в бесконечное производство деревянных денег, принимается искать в плоскости квартиры доску, могущую послужить медицинской шиной — «если уж меня собираются сжигать или ломать шею, то хотя бы ногу попытаюсь себе восстановить». Находит. Когда нога уже перевязана, он кладет свой профиль на кровать и старается дышать глубже, чтобы не чувствовать ноющую боль, и вдруг его начинает точить подозрительный голос, тот самый, что вырезает ночью из круга головы все мысли и чувства, а заодно и рассекает мозжечок, для того, чтобы человек никогда уже не смог испытать равновесия в душе и теле. Просыпаешься, знаешь всего триста слов, но при этом у тебя присутствует связная речь, и все силишься рассказать, что же случилось ночью, однако даже себе не можешь мысленно это выразить, а что тогда говорить об окружающем мире.