Плотина
Шрифт:
— Пойду разведаю.
Когда дверь за ним закрылась, Ванюша усмехнулся.
— По Марусе соскучился.
И правда, минут через двадцать Николай вернулся с женой.
— Тихо, — сказал он. — И ночью шума не было.
— Я всю ночь прислушивалась, — сказала Маруся, — никакого шума не было.
По возбужденному припухшем лицу ее было видно, что она гордится ожиданием, выпавшим на ее долю, и тем, что Николай привел ее сюда.
— Хозяину дома, — сказал Николай, — не очень-то и хотелось, чтобы нас поймали. Доктора Леера — или кто у него в подвале прятался? — тоже вытянули бы
Он вытащил из кармана два блестящих предмета, при виде которых мне сразу стало нехорошо.
— Я же говорил, забудешь, — сказал он, протягивая мне губные гармоники. — Смело на них играй, никто за ними сюда не придет.
Это был не единственный мой ночной трофей. У немца, которого мы приняли за доктора Леера, Ванюша вырвал-таки пиджак. Забрал и брюки. И все отдал мне, когда мы возвращались в лагерь.
— Ты первый немца увидел, — сказал мне Ванюша.
Пиджак я сразу же надел. Он висел на мне как халат. Но это только чуть уменьшало мою радость. Когда рассвело, на пиджаке и брюках рассмотрели ржавые пятна. Это была Ванюшина кровь. Пиджак и брюки он тянул порезанной рукой.
— Холодной водой замоешь, — советовал Ванюша. — Носи, не беспокойся.
15
Я и не беспокоился. Вопрос о таких трофеях не казался мне тогда щекотливым. Беспокоило то, что я не решился выстрелить в этого подвального немца, доктор Леер он или нет.
С начала войны все ощутили в воздухе добавочное давление. Я видел убитых бомбежкой, присыпанный песком асфальт в том месте, где они лежали. Видел беженцев, застреленных прямо в машине, и уже во мне самом усилилось давление и пережало какой-то важный сосуд. С каждым днем этих пережатых сосудов становилось все больше.
В конце концов, смерть стала постоянным измерением. Если вас было двое, она была третьей. Четверо — пятой. Десятеро — одиннадцатой. Если ты был один, она была второй. Она всегда была тут. Началось это даже не в лагере, а когда немцы вошли в наш город. Это было в их приказах, объявлениях, которые всегда кончались одинаково: за неявку на регистрацию, противодействие, саботаж; тем, кто помогает раненым красноармейцам, прячет евреев, укрывает еврейское имущество, расстрел, расстрел, расстрел…
С этим я засыпал, а просыпался, вспоминал о пайке, о работе, но непременно и об этом. Я помнил, как немец солдат праздно застрелил собаку и она выла, кусая ударенное пулей место. Смерть была беспричинной. Причинами от нее нельзя было отгородиться: это я сделаю, а этого не сделаю и останусь жив.
Растворенная в воздухе, она была неотступной, привязывала к себе мысль.
Она была в черном цвете эсэсовских мундиров, в их петлицах, в немецких воинских и государственных эмблемах, в кокардах, изображающих череп и скрещенные кости. Чтобы не забыли, вам непрерывно напоминали о ней.
И кто же поставит мне в вину, что, тысячу раз представляя себе свою гибель, я столько раз представлял себе гибель своих обидчиков. Тысячи раз думал я, как убью Пауля, коменданта или Пирека. Ночами клялся себе, что сделаю это.
Пауль умер сам. Случай выстрелить в коменданта я упустил. Это ведь только отговорка, что его увезли американцы. Пистолет-то был у меня в кармане!
Утешаясь мыслями о мести, я совсем недавно думал, что убить и быть убитым — самое противоположное. Противоположное не бывает. А вот теперь чувствовал, что это чем-то похоже.
Что же другое помешало мне выстрелить, когда я, стоя в подвальной каморке, ощущал на лице тепло электрической лампочки и видел ее отражение в глазах немца и немки, сидевших на разворошенной постели? Боязнь ошибки? А за что убили беженцев в машине, мать, деда и бабку Камерштейна? Я, конечно, ждал, что сделает Ванюша, чувствовал, что борьба, которую он затеял с немцем, нелепа — не за пиджаком же мы сюда шли! Но и Ванюша был тут ни при чем. Выстрели он, все мое осталось бы со мной. Если ты жив, никто за тебя не отомстит. Мстят только за убитых.
Вину не раздробишь делением на всех. «Общая вина» — только говорится. Если бы ее можно было разделить даже не на четыре, а, скажем, на четыреста миллионов, моя доля нисколько не уменьшилась бы. Я сам должен был выстрелить, а не ждать, пока это сделает Ванюша.
Конечно, и мне, и Ванюше пришло в голову, что этот немец — не доктор Леер. Однако недаром же он прятался. Увидев меня, он сильно испугался. Но потом страх его уменьшился. А когда он вцепился в пиджак, стало понятно, что он перестал нас бояться совсем. Словно раньше нас уверился в том, в чем мы до самого конца уверены не были.
Как увидел его и обнаружил каморку, в которой он прятался, как догадался, что он важный фашист, я рассказал Яшке Зотову и Николаю по дороге в лагерь.
— Что ж ты его не убил? — враждебно спросил Яшка. Я подождал, не ответит ли Ванюша, но он шел молча, и я сказал:
— На лбу у него не написано, кто он такой!
— Ты хотел, чтобы на лбу?
Яшка был прав, но и потом, рассказывая, как меня осенило, что немец — важный фашист, я добавлял:
— Но кто его знает! На лбу у него не написано.
Не рассказывал я о напряжении, которое испытывал, стоя перед этим немцем и готовя себя к выстрелу. А было оно таким, будто курок заклинило и я не сумею его нажать, даже если немец на меня бросится.
И мысли и чувства мои были тогда в разгоне. Сидя на корточках на куче угля и не имея возможности разогнуться, я чувствовал себя в западне. А когда достал пистолет и пошел за немцем, увидел в каморке немку. Тусклый отблеск сорокасвечовой лампочки в ее глазах чем-то меня поразил. Немка не кричала, не возмущалась, как жена хозяина дома наверху. Молча ждала, что я сделаю. В молчании этом я улавливал какое-то признание или даже согласие, но не со мной, а с кем-то или с чем-то другим. И тусклый отблеск в ее глазах был не от слабого электричества, а от ожидания. Я звал Ванюшу, но весь был захвачен усиливавшимся металлическим сопротивлением под моим указательным пальцем. Расстояние между выстрелом и невыстрелом короче движения указательного пальца. Я это помнил и пальцем и ушами, в которых выстрел всегда раздавался раньше, чем его ждешь, и кистью, которая не справлялась с движением отдачи. Нельзя уловить границу между выстрелом и невыстрелом. Но уже в который раз я застревал на этой несуществующей границе.