Плотничья артель
Шрифт:
– Полно, балагур, полно! Пойдем лучше ужинать, коли собрался!
– сказал Сергеич, слегка толкнув Петра в спину.
– Пойдемте!
– отвечал тот и обнял одною рукой Матюшку.
Веселость Петра, впрочем, вспыхнула на минуту: он опять потупил голову. Все они пошли неторопливо, и я еще долго смотрел им вслед, глядя на нетвердую и заплетающуюся походку Сергеича, на беспечную, но здоровую поступь кривоногого Матюшки, наконец, на задумчивую и сутуловатую фигуру Петра.
V
Успеньев день - у нас в приходе праздник. Это можно уж догадаться по тому, что кучер мой, Давыд, между нами сказать, сильный бахвал и большой охотник до
– Что тебе?
– спрашиваю я.
– Изволите ехать молиться к обедне или нет-с? Коли поедете, так лошадей надо припасти.
Собственно говоря, лошадей совершенно нечего припасать, а стоит только вывести из конюшни и заложить, и Давыд, я знаю, пришел спрашивать, чтоб скорее успокоить свое ожидание насчет того, удастся ли ему проехать и пофорсить.
– Поеду, - говорю я.
У Давыда от удовольствия кровь бросается в лицо.
– Жеребцов ведь припасти?
– спрашивает он.
– Нет, братец, разгонных бы, - говорю я.
– На разгонных нельзя, вся ваша воля: разгонные лошади совсем смучены; а что эти одры, стоят только да овес едят! Хошь мало-мальски промнутся, возражает Давыд с вытянувшимся лицом, и я убежден, что одна мысль: ехать на разгонных к празднику, была для него мученьем.
– Ну хорошо, на жеребцах поедем, - говорю я, - только уговор лучше денег: в сарае не изволь их муштровать и хлестать, а то они у тебя выскакивают, как бешеные, и, подъезжая к приходу, не скакать благим матом, а то, пожалуй, или себе голову сломишь или задавишь кого-нибудь.
– Не извольте беспокоиться. Господи, боже мой! Не первый год езжу, говорит Давыд и потом, постояв немного, присовокупляет: - Кафтан синий надо надеть-с?
– Конечно, - говорю я.
– Кушак тоже шелковый?
– прибавляет он.
– Конечно, конечно, - подтверждаю я, не понимая еще, к чему он ведет этот разговор: синий кафтан и шелковый кушак находятся совершенно в его распоряжении.
– Вы этта изволили говорить, перчатки зеленые купить мне в Чухломе.
– Ну, да! Что ж?
– Не для чего покупать-с... у Семена Яковлича еще после папеньки вашего лежат кучерские перчатки; не дает только без вашего приказанья, а перчатки важные еще!
– разрешает, наконец, Давыд, к чему он клонил разговор.
– Хорошо; скажи, чтоб дал, - говорю я.
И Давыд, очень довольный, отправляется. Надобно сказать, что он очень хороший кучер и вообще малый трезвого поведения и доброго нрава, но имеет одну слабость: прихвастнуть, и прихвастнуть не о себе, а все как бы в мою пользу. Вдруг, например, расскажет где-нибудь на станции, на которой нас обоих с ним очень хорошо знают, что я граф, генерал и что у меня тысяча душ, или ошибет какого-нибудь соседа-мужика, что у нас двадцать жеребцов на стойле стоят. Когда я бываю с ним иногда в городе и даю ему полтинник на чай, он этот полтинник никогда не издержит, но, воротившись домой, выбросит его на стол перед своей семьей и скажет: "Нате-ста: только и осталось от пяти серебром баринова подареньица". Кроме этих внешних достоинств, он любил меня украшать и внутренними, нравственными качествами; так, например, припишет мне храбрость неимоверную в рассказе такого рода, что раз будто бы мы ехали с ним ночью и встретили медведя, и он, испугавшись, сказал: "Барин, я пущу лошадей", а я ему на это сказал: "Подержи немного, жалко медвежьей шкуры", и убил медведя из пистолета, тогда
После Давыда начинает являться прочая дворня проситься на праздник обычай, который заведен был еще прадедами и который я поддерживаю, имея случай при этом делать неистощимое число наблюдений. Первая является Александра скотница, очень плутоватая и бойкая женщина.
– Батюшка Алексей Феофилактыч, позвольте на праздник-то сходить, говорит она.
– Хорошо, ступай; только как коровы без тебя останутся? Смотри!
– О коровах, батюшка, я баушку Алену просила: баушка походит. Как можно о скотинке не думать! Я о ней кажинный час жалею. И сегодня не пошла бы, да у тетки моей праздник, а у меня и родни-то на свете только тетка родная и есть, - говорит она скороговоркой.
– Ступай, - говорю я, хоть и предчувствую, что она меня обманывает.
Только что Александра ушла, мимо окон по двору идет Андрюшка ткач, с женой, очень смазливый малый, год назад женившийся на молоденькой и очень хорошенькой из крестьян бабенке, значит, еще молодые и оба, в отношении меня, несмелые; они стоят некоторое время на дворе и перекоряются, кому идти проситься: наконец, подходит к окну молодая и кланяется.
– Здравствуй, милушка, - говорю я.
Она вся вспыхивает.
– На праздник, что ли, хочешь идти?
– спрашиваю я.
– Нешто, сударь, - говорит она.
– Ну, ступай.
– И хозяина уж пусти!
– прибавляет она.
– Ступайте.
Она хочет идти.
– Да, постой, - говорю я, - у тебя грудной ребенок: как ты его оставишь?
– Пошто оставлять: с собой возьму.
– Помилуй, ты измучишь и сама себя и ребенка.
– Ой, ничего, - отвечает она, - мало ли с ребятами ходят, не одна я ничего!
– Ступайте.
Она кланяется и опять краснеет и, подходя к мужу, говорит: "Пустил!" Тот тоже издали мне кланяется, и уходят оба. Комнатный человек мой Константин, сопутник с десятилетнего возраста моей жизни, имеющий обыкновение обращаться со мной строго, приготовляет мне бриться и одеваться с мрачным выражением в лице. Ему тоже хочется на праздник, и он думает, что не попадет, по я намерен доставить ему это удовольствие.
– Константин, ты велишь оседлать себе лошадь и поедешь со мной.
– Слушаю-с, - отвечает он голосом, необычно суровым.
– Старуха Алена пришла: просится тоже помолиться, - прибавляет он, умилившись сердцем от собственного удовольствия.
– Как же мне делать? Уж я скотницу отпустил, - воскликнул я.
– Позовите старуху.
Старуха входит.
– Я ведь, старуха, скотницу Александру отпустил: она мне наврала, что ты берешься посмотреть за коровами.
– Ну, батюшка, вся ваша воля, - отвечает старуха покорным, но укоризненным тоном, - круглый год из-за этой Александры Алексевны лба не перекрестишь. Она пошла пиво пить, а тебе и помолиться нельзя.
– Эй! Кто там?
– кричу я.
– Скажите Александре, чтоб она не уходила; а ты, старуха, ступай.
– Где уж, батюшка! Не воротишь ее: совсем нарядная приходила к тебе проситься; прямо из горницы и побежала; верст на пять теперь уж ушла.
Мне стало жаль старухи.
– На тебе двугривенный, что ты остаешься; а в следующее воскресенье я тебя на лошади отправлю богу помолиться, - говорю я.
– Ой, батюшка! Что это? Пошто? И так довольны вашей милостью, - говорит она; впрочем, берет двугривенный и этим отчасти успокаивается.