Пляска Чингиз-Хаима
Шрифт:
Лили улыбнулась. Но нет, это не то слово, которое соответствует сему потрясающему феномену. Лес Гайст осиял весь целиком и на моих глазах превратился в поле сражения, покрытое вдохновенными трупами.
— Я умею мечтать, Флориан.
— О да, дорогая. В этом никто не сомневается. Ты это доказала. Потому-то все эти Наполеоны с птичьего двора падают вокруг тебя, как мухи. Они имеют дело с безмерной мечтой о небывалом счастье. Такое не прощается.
23. Брат океан
Я затаил дыхание. Я прячусь за кустами, видеть она меня не может, да к тому же в моем нынешнем
Вот только я знаю себя. И боюсь собственного взгляда, это взгляд влюбленного. Я до сих пор верю, что все еще могу служить ей. И чувствую себя возродившимся, тьфу, тьфу, тьфу. Возродиться, этого я не пожелал бы своим лучшим друзьям.
Кто-то потянул меня за руку. Я вскрикнул, отскочил в сторону: а вдруг это Мессия, так что надо рвать когти, пока есть время. Нет, это Шатц. Лицо у него серое, он едва держится на ногах.
— Вы ничего не чувствуете?
А ведь и правда, что-то есть. Нет, это не то, что называется преследованиями, но тем не менее такое впечатление, что меня пытаются прогнать, что кто-то хочет от меня избавиться. И не только от меня. От Германии, от евреев, окончательно от Лили, от Флориана и от этого самого леса Гайст. Некая воля к полному разрыву, к отвержению всего нашего Воображаемого музея, включая и реальность. Подумать только, здесь есть какой-то хмырь, что пытается очиститься, изгнать из себя всех нас со всеми нашими манатками и примочками, со всеми нашими световыми годами и нашей историей, причем используя средства, природу которых я еще не очень понимаю, но от которых на километр несет шарлатанством. Будь я верующим, я сказал бы, что это Бог пытается сотворить мир, идея которого у Него когда-то возникала, но это при том условии, что существующий мир мы считаем Божьим творением, каковое оскорбительное предположение не придет в голову даже атеисту.
И вдруг я возмутился и меня охватил такой страх, что теперь я уже не уверен, действительно ли хотят меня ликвидировать. Вполне возможно, тут задумано кое-что похуже. Быть может, меня хотят воскресить, вернуть мне плоть и, не приведи Господь, сделать бессмертным, а это уж, без всякого сомнения, будет гнусней всех гнусных штучек, которые проделывали с евреями. Воскреснуть, уж этого я точно не пожелал бы своим лучшим друзьям.
Я покрылся гусиной кожей, а это само по себе крайне тревожный физический признак. И впрямь, как бы меня не собрались воскресить, если только не придумали чего-нибудь еще. Тут готовится какая-то пакость, это совершенно точно, но какая? Еврейско-германское примирение? Нет, существуют же пределы даже для пакости.
— Что же тогда?
И тут я вспомнил, что из Страстей Христовых тысячи прохвостов настрогали тьму замечательных произведений. Они слетелись на Его муки, как мухи на навоз. Ну а если спуститься чуть ниже, то, помнится, на трупах Герники Пикассо сотворил «Гернику», а Толстой попользовался войной и миром для своей «Войны и мира». И мне вдруг подумалось, что об Аушвице столько разговоров по той простой причине, что не создано еще шедевральное литературное произведение, чтобы зачеркнуть его.
Может, именно сейчас какие-нибудь подонки втихаря гложут меня и обчищают карманы, чтобы легче от меня избавиться?
И как раз в этот момент, как по заказу, я почувствовал себя виноватым. А поскольку упрекнуть мне себя не в чем, вину испытывать может только он. Вот поэтому он и пытается меня изничтожить.
Впрочем,
Шатц схватил меня за руку.
— Отпусти, дубина! Для нас свинья нечистое животное.
— Хаим, поймите, не время нам ссориться. Тут есть тип, который пытается нас пришить.
— Какой тип? Где?
— Мы не можем его видеть. Мы внутри него. Я еще пытаюсь хорохориться:
— Что за бред вы несете? Опять начался приступ?
— Хаим, я уже двадцать лет хожу к психоналитикам. Я знаю, что говорю.
— Уж не думаете ли вы, будто я не знаю? Думаете, мне неизвестны ваши подленькие попытки избавиться от меня…
И тут я заткнулся. Бог ты мой! Он прав.
Шатц глянул на меня:
— Теперь понимаете?
Я огляделся. Лес Гайст по-прежнему залит светом, но в этом могла быть и издевка. Лили полулежит на скале и ласково поглаживает ее: нежность камня к камню. Флориан сидит рядом с ней и читает какую-то книжку из «Черной серии» [34] . Небо, похоже, выглядит вполне нормальным, пустым. Флориан закрывает книжку, берет номер «Плейбоя» и начинает его перелистывать. Как все истинные профессионалы, он непрестанно изучает анатомию. Откуда-то издалека донесся звук рога. Этот незримый рог был единственным подозрительным элементом. Фаллический символ? Кой черт, с чего это мне пришла в голову такая мысль?
[34] Карманная серия, в которой печатаются полицейские и детективные романы
— Это порочный тип, — плаксиво протянул Шатц. — От него можно ждать чего угодно. Я промолчал.
— Хаим, мы попали в подсознание сексуального маньяка.
Я продолжаю молчать как рыба, пытаясь сохранять спокойствие. В мире, который ожидает собственного сотворения, все возможно. В темноте может происходить мелкое шарлатанское творение любой сволочной пакости. Однако сама мысль, что я, вполне возможно, являюсь простым психоаналитическим элементом, невыносима для меня. И тем не менее, чем глубже я вдыхаю, тем больше убеждаюсь, что пахнет все это весьма скверно, а чем скверней это пахнет, тем вероятней становится возможность, что мы имеем дело с подсознанием. Кстати, от всего этого — виновность, еврей, нацист, небытие, импотенция, фригидность, небесный бык — на тысячу лье воняет душой.
— Он пытается выблевать нас, — прошептал Шатц.
При этом он жалобно сопел. Для них это типично. Ему не важно, где, как, в чем, с кем, лишь бы существовать.
— Я мог бы понять, если бы он пытался выблевать нациста вроде вас, — ответил я. — Но почему меня?
— В его мозгу мы соединены, — объяснил Шатц. — Это нормально.
Его слова настолько чудовищны, что я зашелся безумным хохотом. Одна мысль, что слову «еврей» в нормальном процессе ассоциаций отныне может соответствовать слово «немец», является истинным апофеозом человеческого.