По дороге в Вержавск
Шрифт:
Тогда Сеня обратился к своему помешшику, как он называл деда Дюргу, тот ответил, что легкая кавалерия только и ждет, когда он станет использовать наемный труд. Он остро глянул на внука. «Да ты не вступил ли в их компанию?.. Гляди. И об этой комсомолии даже не думай». Сеня быстро сообразил что-то… И сказал, что его как раз и зовут вступать. Дед поглядел из-под черных молодых бровей. «Ну а ты?» – «А я… думаю…» – «Чего тут думать?..» – «Думаю, вот ты, дед, поперек не хочешь идти, Евграфу пособить чуток. А мне советуешь поперек всех поступать – не вступать. Илья вступает». – «У него колхозная семья». – «Ха, а твой сын Семен тоже уже колхозник. И мама моя». – «Но
Но дед Дюрга не забыл этот короткий разговор и принял вызов внука. Загорелся хвитилёк, как говорила о нем в таких случаях баба Устинья.
Как-то выйдя из все еще не закрытой Казанской и направившись к дому свояка, во дворе у которого оставил пролетку, дед Дюрга столкнулся с Евграфом, поговорил о том о сем да и позвал его на весеннюю работу в Белодедово. Шкраб испытующе возвел расплескавшиеся синие глаза на деда Дюргу и согласился. Собираться ему было нечего. Хозяйства нет, запирать хату ни к чему. А кот Спартак и так сам промышляет, свободно охотится по садам и огородам, а то и хатам селян. И он забрался в пролетку.
Дед Дюрга, как та Казанская, чудом держался в новых условиях на особицу. Был он единоличник. В колхоз не шел, несмотря на все ухищрения новой власти, посулы, угрозы. Когда сформированный из комсомольцев на селе отряд легкой летучей кавалерии прибыл к нему на хутор в Белодедово и попробовал, как у других упертых единоличников, разобрать крышу и печную трубу, дед Дюрга зарядил ружье солью и всыпал по комсомольским жопам, те и покатились, как спелый горох из взорвавшегося стручка.
Дед Дюрга был человеком прожаренной, как он сам говорил, породы. Неспроста же и фамилию такую носил – Жарковский.
Глядя на уносящих ноги легких кавалеристов с саднящими задницами, Сеня и вспоминал семейное предание о николаевском солдате Долядудине, правда, версию номер два.
Это уже не баба Устя, Устинья, жена Дюрги сказывала, а один старичок, Протас-рыбачок, что вечно на своей долбленке с сетями на речке возился, и сказывал про то не Сене именно, а соседу Ладыге, длинному, кадыкастому, с вылупленными глазами и большими зубами, в сердцах за что-то на Дюргу, мол, известное дело, с дедом-солдатом не зря ведь на дороге в Демидов промышляли втроих, сам солдат Максим, сынуля евойный Никифорка да унучек этот Дюрга, зло, оно как ржавая пружина торчит, ломай не ломай, а куски проволоки шилом все порют, хоть лоб в церкве теперь расшиби всмятку. Тем и забогатели! Ироды. Вон, какое хозяйство кулацкое настроили. Да ишшо сколь золотых сережек-колечек и рублев кладом зарыто. «Ну? Где?» – взвился Ладыга. Да тут Протас заметил за камышами, у воды, Сеньку с удочкой и примолк, опасаясь неприятностей.
А версия бабушки Усти была другой.
Служил солдат Максим у царя двадцать пять лет. Служил, воевал там, с турками али с французами. И на родину вернулся. По дороге в Долядудье свернул в селе Каспле к Казанской. Помолиться, отдохнуть. И вот сидел он там, около церквы на травке, оглаживал поседевшие усы, отрясал пыль с мундира, тер и так-то начищенные пуговицы, белые полотняные шаровары оглядывал – сидел-то на скатке, на шинели, чтоб штанов не перепачкать, на колене фуражка его. Из мешка достал хлеб, луковицу, соль, кусок копченого сала да шкалик с горькой. Тогда еще Казанская деревянная была. Это потом уж из красного кирпича купцы отстроили.
Сидел он, думу невеселую думал. На селе уже кто-то донес ему весть о померших родителях в Долядудье, о разобранной кем-то хате. Ну? Куда ему теперь идти? И здесь на селе никого. Один как перст остался. И выпивал он горькую, матку с батькой поминал, закусывал…
И тут глядит,
Так и спас ту барышню.
И она поинтересовалась, кто он, и откуда, и куда путь держит. Солдат, подкрутив ус, все как есть сказал. И она его благодарила, денежку какую-то давала. А солдат и не взял.
И ушел к себе в Долядудье. Ходит там, смотрит на разоренье. На речке рыбу ловит, шалашик построил. Так и живет. У костра лежит, ушицу хлебает, трубочку курит.
А как-то слышит: топот конский. Подъезжает бричка. Кучер вежливо зовет его с собой к купцу Максимову на село. Солдат поверх исподней рубахи мундир свой надевает двубортный с неугасшими еще пуговицами, фуражку, коротенькие солдатские сапоги – прежде прочистив их, – да и едет. Купец его к чаю приглашает, потчует. Известно, какой купеческий чай: мед, да вино, да рыба, да бараньи ребрышки, да пироги, да икра с блинами. Как, спрашивает, звать-величать? Максим Долядудин. По деревне-то и взял себе фамилию. Ишь, да мы тезки, купец ему, я – Максимов. И по душе пришлись друг другу. Купец благодарил его за спасение дочки, мол, ежели б далее лошади понесли – разбилась бы ее головка, там же круча какая над рекою, обрыв. Солдат тоже благодарит за чай по-купечески. Встает да кланяется, обратно собирается. А купец ему: постой, служивый, это только присказка, а купеческая благодарность впереди. И дает ему золотых царских червонцев кубышку.
– Так и забогател твой дед, – закончила рассказ баба Устя.
– Дюрга? – спросил Сеня.
– Нет, Дюрга – Георгий, а того деда солдата звали Максим. От него пошел весь наш Жарковский такой вот род.
– Так тот солдат был Долядудин?
– Ну так. А его сын, Никифор-то, стал Жарковский.
– Как же так, баб Устя?
– Да вот так уж и есть. Дюже горяч он был, той Никифор, как сто пожаров. Чуть что не по нем – в крик и в драку. Оттого и на хутор ушел. Сынок-то его, дедушка твой Дюрга тоже с огнем, да поспокойнее. Поспокойнее, но того и гляди обожжешься.
Это уж Сеня и сам знал. Дед запросто мог перетянуть вожжой, если опростоволосился – коз, там, запустил в пашню или мешок с зерном оставил на дворе на ночь росистую… Большеносый, узколобый, узколицый, дед солёно ругался и был круто-жесток временами. И силен, хоть вроде и невысок, и стар уже. А как разденется, так все мышцы катаются будто бока чугунков или яблок-антоновок по осени. Дед Сене напоминал какой-то заморский корень, и не заморский, а приморский – женьшень. Видел картинку в журнале на этажерке. Этажерка стояла в углу у стола, вся заваленная старыми журналами «Вокруг света», с какими-то склянками, в коих уже окаменели мази, прополис, со свечками, столь потрепанным Евангелием, что один из гостей, заметив, пошутил насчет Нового-то Завета, мол, ветх на самом деле, как и прежний.
Вот и дед был такой весь перекрученный, жилисто-мускулистый, как тот корень на картинке. Картуз наденет – один нос торчит. Глаз не видно, но ясно, что глядит кругом цепко-прицельно, в синей рубахе в горошек, в жилетке кожаной потертой, в коричневых штанах и в кожаных хоть и старых, но крепких еще сапогах со сбитыми каблуками. Идет, постукивая прутиком по колену. Бородка короткая, черно-белая, перец с солью.
А он же и был потомок того солдата Максима. И как огреет кого, батрака к примеру, или поддаст внуку, или учинит нагоняй невестке, Сениной мамке, – за грязный подойник или еще за что, так сразу Сеня и вспомнит иную, разбойную версию богачества солдата Максима Долядудина.