По дороге в Вержавск
Шрифт:
Тут и гадать нечего: мол, спаситель или разбойник? Конечно, разбойник.
И Сеня к Дюрге приглядывался, как он ходит неслышно-легко, как нож держит или топор жилистой загорелой рукой, одним ударом петуху голову срубает, как смотрит из-под картуза: глаза – два черных желудя и нос брюквиной. И вдруг так сощурится, заметив к себе внимание, насупится…
Нет, было что-то в нем такое, было.
А Дюрга и бормотал угрюмо, когда власть понаставила красных флажков, как на волчьей облаве, и давай загонять мужиков в коллективную артель, что лучше петуха пустит да в лес уйдет.
– И куды? На разбойную дорожку? – осторожно вопрошала маленькая Устя, оправляя платок.
– А и то больше ладу, – отвечал дед. – Был же Стенька
Устя мелко крестилась. А Сеня думал: ну точно! так и есть! Истинную правду плел Протас.
Сам-то Сеня хотел в колхоз. Скучно было на хуторе. Правда, и деревня Белодедово, бывшее Долядудье, невдалеке, но всего-то несколько дворов. То ли дело Каспля – видное, красное село. С флагами, сельмагом, клубом, куда уже привозили и немое, и звуковое кино. И школа прямо там, а так прись, как ходок к Ленину, каждое утро туда и обратно, всего и немного, получается двенадцать километров, но в любую непогоду – в пургу, в дождь, ветер. Зимой так и не рассветет еще, потемки, того и гляди угодишь волку на зуб. А они так и похаживали вокруг, по ночам завывали.
Перешли бы в колхоз – переселились в Касплю. Каспля была как город. Центр района. Правда, потом упразднили. И только в тридцать восьмом снова вернули.
7
Евграф Васильевич взялся с охотой за весенние работы на поле Дюрги. Ходил и поднимал камни, что вытолкнула земля, собираясь с силами всю осень и зиму, – чтоб плуг не повредить. Потом прорывал дренажные канавы, чтобы лишняя вода ушла. Убирал и сорняки, мох, песок. «Проводил партейную чистку», – как шутил Дюрга. Он же говорил, что поле перед посевом должно быть чистое, как лицо. Фофочку всегда передергивало от этого сравнения. Дед усмехался. «Что не так?» – «Как же это вы, Георгий Никифорович, будете плугом-то по нему?» – отвечала вопросом мама Сени. «А это уже станет плоть, – говорил дед. – И плуг отверзнет ее для семени». Мама Фофочка краснела.
Но условие было одно: не за плату труд, а только за кров да еду. Ежели налетит легкая кавалерия, чтоб отвечать: кормлю из милости, а он работает из благодарности, да и все. Дед хитер был, тертый калач.
Ночевал Евграф в светелке, как называли добротную пристройку к бане, где был топчан, стол, глиняная небольшая печка с железной трубой; когда-то там жили батраки. Хозяйство-то у Дюрги раньше было большое, неспроста же Сеня его кликал помешшиком Чёрнобелом. Это из-за цвета его волос и глаз. Стар он был, а волосы всё смолисто-черные с синеватым отливом, только в бороде соль. А деревня и хутор звались Белодедово. Вот и Чёрнобел. Ну а деревенские и на селе его просто кулаком Дюргой называли.
После семнадцатого года и революции дед Дюрга ловил, ловил своим большим носом-брюквиной ветры переменные и уловил, начал потихоньку сворачивать хозяйство. Батраков отпустил на все четыре стороны, а те, правда, уходить и не хотели. Куда им прибиться? Дюрга Жар, как его все звали, или Георгий Никифорович, хоть и крут, но справедлив, прижимист, но что должен заплатить – всегда заплатит, а попросишь дельно – не откажет, зерна там или картошки мешок, лошадь съездить по неотложной надобности на село или куда еще. Давал, например, денег на свадьбу дочке мужика, что батрачил, Дёмке Порезанному. Правда, тот чуть было в запой не ушел вместе с подвернувшимися дружками, но Дюрга с сынами к нему сразу явились, взяли за грудки, вытрясли деньги да прямо дочке-невесте и отдали. А в наказание Дёмке наряд, как в армии, дали: на новую баню лес возить, без платы, конечно, только за один корм. И Дёмка возил. Кривил искромсанный в давней драке ножом рот, ворчал, конечно, как без этого. Зато и свадьбу сыграл ладную, сытную, пьяную, как положено, с песнями и кулачными боями промеж особо рьяных, коих тут же и подхватывали, тащили к речке, макали, чтоб охолонули.
Дед Дюрга Жар землю избывал потихоньку, скот продавал, лошадей, оставил только двух коров, быка, свиней, десяток овец. Скоро и вторую корову сбыл. Потом быка.
Но отмазаться Дюрга Жар уже не мог, к нему накрепко приклеилось звание кулака. Кулак. Тот же Дёмка Порезанный всюду и трындел про Дюргу: кулак, мироед, – когда тоже учуял чем новые времена пахнут. А то был запах ненависти к богатеям, зажиточным, офицерью и церковникам. Дюрга отослал двух подросших внуков на Донбасс, добывать угля, от Касплянского комбеда подальше. Сеня еще не дорос до шахтерского труда, но и его дед уже подговаривал. А Сеня хотел доучиться в школе и поступить в летное училище. Уже ему в кровь, в кости, в глаза вошла эта мечта о небе. И он горел окончить семилетку, а там и восьмилетку, слухи такие ходили, что будет добавлен восьмой класс, а там, глядишь, и девятый, и десятый. Хвитилёк– то Жарковский тоже загорелся.
А в школе он мог и недоучиться. Дело в том, что это прежде в земскую школу и церковно-приходскую принимали всех подряд, а в школу победившего пролетариата в смычке с крестьянством в год возникновения на селе колхоза постановили брать только детей колхозников. Не вступил в колхоз – не видать тебе света грамотности, прозябай в темноте. Школа теперь стала ШКМ – Школой колхозной молодежи. И всех внуков и внучек Дюрги из школы отчислили, кроме уже отучившихся двоих. А всего у Дюрги было восемь внуков.
У Андрея, старшего сына Дюрги, было двое сыновей и одна дочка, а у младшего, Семена, – пятеро детей: три дочки и два сына.
Что делать было шестерым внукам? Все хотели учиться и чего-нибудь добиться в жизни. Но дед Дюрга упрямился, отказывался вступать в колхоз, а все они вели одно хозяйство, и семья Андрея, и семья Семена, и сам Дюрга с Устиньей. Правда, сын Семен жил отдельно, поблизости, в своем доме. Но земля была общая. И скот.
Сын Андрей погиб в мировой войне и ничего уже решить не мог, а сын Семен решил: чем безграмотными выйдут во взрослую жизнь дети, лучше пожертвовать этой хуторской единоличной волей. И вступил в колхоз. Дед Дюрга Жар впал в великий гнев и проклял Семена и его потомство. Зато дети Семена снова пошли в школу. А Сеня и его сестра – нет. Они-то с матерью жили под одной крышей с Дюргой и Устиньей и потому считались единоличниками. Что им было делать? Канючили у мамы, агитировали ее вступать в колхоз. Но она не смела ослушаться сурового свекра Дюргу.
Хотя Дюрга и не такой уж был супостат.
На праздник, на Рождество или Пасху, после поездки в Касплю, в Казанскую церковь дед в светлой рубашке, с расчесанными волосами был весел и добр, как Дед Мороз, внуков и внучек гладил по головке, кому новую рубашку, кому ботиночки, кому ленты, кому медовые пряники сам дарил, хоть и заготовлено все было бабой Устиньей. И веселую молитву читал: «Просили, и Он послал перепелов, и хлебом небесным насыщал их. Разверз камень, и потекли воды, потекли рекою по местам сухим, ибо вспомнил Он святое слово Свое к Аврааму, рабу Своему, и вывел народ Свой в радости, избранных Своих в веселии, и дал им земли народов, и они наследовали труд иноплеменных, чтобы соблюдали уставы Его и хранили законы Его. Так бы и нам! Аллилуия!»
И все, а прежде всего дети, должны были тут же подхватить: «Аллилуйя!»
И подхватывали, взвывали, как волчата или лисята.
А дед Дюрга слушал, шевеля черными молодыми бровями, перебирал узловатыми пальцами по чистой скатерти с вышитыми цветами и птицами.
Правда, Сене все это казалось блажью. Будто Боженька слышит эту ихнюю аллилую. Ничего не слышит, он сам много раз проверял: просишь, чтобы судак клюнул на Каспле, а не клюет, или клюнет плотвичка. Просишь солнышка на пастьбу, а сеется дождик. Просишь зубу утихомирения, а он ноет и болит, зараза, ноет и болит, покуда ниткой баба Устинья не привяжет к двери да и дернет с той стороны. И так постоянно. Сеня не мог взять в толк, чего это они, Дюрга, Устинья, дядька Семен, мамка, тетка Дарья дурака ломают, поклоны иконам кладут, как беленой опоенные.