По обе стороны утопии. Контексты творчества А. Платонова
Шрифт:
Дальнейшая характерная черта детского взгляда — деление реальности на свой «маленький» и на чужой «большой» мир взрослых. С. Бочаров обращает внимание на то, что Платонов часто использует детское слово «большой» [290] . В начале рассказа «Июльская гроза» (1938) мы читаем, например, что «дорога была длиною лишь четыре километра, но велик мир в детстве» [291] . Герой рассказа «Железная старуха» (1941) малолетний Егор вступает в диалог с разными жуками и червями, как будто они люди. Апофеоз малой твари связан с одним из героев рассказа «Тютень, Витютень и Протегален» (1922), возвещающим о победе кроткой силы в мире [292] . Проповедь Витютня, не лишенная иронического преувеличения, обращена к детям: «Вы еще ребята, вы малые среди людей, и вы возьмете себе человеческое царство. Так и там, малые мира возьмут себе мир. Самый малый, самый гонимый, никому не ведомый, молчащий, нерожденный, тот, для кого и песчинка — бог, тот истинный царь земли» [293] . В рассказе не случайно цитируются слова «Блаженны нищие духом» из Нагорной проповеди. В этой связи необходимо отметить один аспект всех маленьких существ у Платонова — их незащищенность. На этот факт указывает Т. Зейфрид в своем анализе детской интонации в поздних рассказах Платонова [294] .
290
Бочаров С. «Вещество существования» // А. Платонов. Мир творчества. С. 45.
291
Платонов А. Собрание. Сухой хлеб. С. 18.
292
В. Вьюгин предполагает сектантскую подоплеку у Витютня. См.: Вьюгин В. Андрей Платонов: поэтика загадки. С. 66–69.
293
Платонов А. Собрание. Усомнившийся Макар. С. 326.
294
Seifrid Т. Literature for the Masochist: «Childish» Intonation in Platonov’s Later Works // Wiener Slawistischer Almanach. Sonderband 31. 1992. P. 463–480.
Но, несмотря на свою слабость и незащищенность, ребенок у Платонова обладает недетской мудростью и даже гениальностью. Нередко он фигурирует как аллегорическое воплощение будущего: «Некому, кроме ребенка, передавать человеку свои мечты и стремления; некому отдать для конечного завершения свою обрывающуюся великую жизнь» [295] . По словам Платонова, образ ребенка-спасителя восходит к христианскому представлению о том, что Сын совершит «искупление вселенной» [296] , подготовленное страданием матери. Высокое звание ребенка как «владыки человечества» и его незащищенность непременно составляют единое целое; вместе взятые, они выражают сложную платоновскую идею утопического проекта и одновременно его крайнюю уязвимость.
295
Платонов А. Сочинения. Т. 1. Кн. 2. С. 47.
296
Там же. С. 49.
Мотивы детскости встречаются не только у детских героев Платонова, но и у взрослых. В «Чевенгуре», например, они играет важную роль. Кирей видит во сне «греющий свет детства» (271) [297] , а у Чепурного тревожная чевенгурская ночь вызывает воспоминание о подобных тоскливых ночах в детстве (254). Нередко упоминается тоска Дванова по отцу или Копенкина по матери. В детских взрослых или взрослых детях «Чевенгура» сопрягается тоска по прошлому [298] с наивной верой в будущее. Для Копенкина Роза — «продолжение его детства и матери» (164), а у Дванова нетерпение к будущему вызывает детскую «радость вбивать гвозди в стены, делать из стульев корабли и разбирать будильники, чтобы посмотреть, что там есть» (152). Персонажи романа не только скучают по детству, они отличаются и детским поведением — они плачут, рассуждают и мыслят по-детски.
297
Цифры в тексте отсылают к изд.: Платонов А. Собрание. Чевенгур. Котлован.
298
Карасев Л. Указ соч. С. 14.
Подводя итоги, можно сказать, что «детские» мотивы, о которых шла речь — близость к животным и очеловечивание животных, оппозиция малого и большого, незащищенность ребенка и фигура ребенка-спасителя, тоска взрослых по детству или их инфантильное поведение, — органически связаны с платоновской философией. Они окрашивают убеждения автора, придавая им «наивную», но, тем не менее, серьезную окраску.
Персонажи романа «Чевенгур» зачастую представляются читателю, согласно М. Горькому, не столько революционерами, сколько «чудаками» и «полоумными» [299] . В литературе о Платонове не раз было написано об инфантильных и безумных «полуинтеллигентах», о «святой простоте» странствующих «философов из народа» и «дураков». Социальный горизонт «дураков» из народа контрастирует у Платонова с мировоззрением «умных», грамотных людей. В то время как культура невежества показана изнутри как «свой» мир, элементы культуры письма и науки изображаются как вкрапления из «чужого» мира. Для первого мира характерен запас элементарных экзистенциалов, устойчивых мотивов семейной и рабочей жизни и циклическая ритмизация жизни. Язык простой культуры служит мерилом культуры «ума» и зеркалом, в котором отражаются осколки высокой культуры. Нередко, однако, это зеркало оказывается кривым, производящим комические или сатирические эффекты.
299
Цит. по: Яблоков Е. На берегу неба. С. 29.
Происходит постоянное столкновение этих двух сфер, причем часто понятия одного языка переводятся на другой. Основная тенденция этих переводов — редукция комплексности до простых осязаемых фактов. В культуре невежества отсутствуют такие понятия, как социализм, революция, организация, идеология, директива и т. д., поэтому они подлежат постоянной интерпретации. В «Чевенгуре», например, даются различные истолкования коммунизма: по мнению одних, он похож на солнце и восходит летом, для других он существует лишь на одном острове в море или является движением в даль земли. Осуществление коммунизма сравнивается с тем парадоксальным фактом, что аэропланы летают, несмотря на то что «они, проклятые, тяжелее воздуха» (236). Социализм определяется как «конец всему», а революция — как «остатки тела Розы». Общественные и исторические категории редуцируются на отношения между единицами. Так, Захару Павловичу кажется, что война нарочно выдумывается властью, и он приходит к выводу: «Послали бы меня к Германцу, когда ссора только началась, я бы враз с ним уговорился, и вышло бы дешевле войны» (56). Во всех случаях преобладает принцип конкретизации, овеществления и отелеснения абстрактных понятий и в особенности перевода их на пространственные категории [300] .
300
См.: Dooghe В.
Противопоставление «глупости» и «ума» как константа платоновского творчества обостряется к концу 1920-х годов. В романе «Чевенгур» представителем «ума», без сомнения, является Прокофий Дванов. Его «давно увлекала внушительная темная сложность губернских бумаг, и он с улыбкой сладострастия перелагал их слог для уездного масштаба» (227). Когда Прокофий в финале романа делает список своего будущего имущества, Копенкин ругает его: «У людей тяжесть, а ты бумагу держишь» (400). «Ум» в «Чевенгуре» рождает бюрократизм и связанное с ним «умнейшее дело» (330) — организацию. В дискуссии с Чепурным Прокофий утверждает: «Чувство же, товарищ Чепурный, — это массовая стихия, а мысль — организация. Сам товарищ Ленин говорил, что нам организация выше всего» (211). Прокофию надлежит выражать то, что Чепурный инстинктивно чувствует, и он всегда старается сформулировать свои резолюции в строгом соответствии с сочинениями Маркса, которые знает наизусть. «Ты, Прокофий, не думай — думать буду я, а ты формулируй!» (208) — обращается к нему Чепурный.
На противоположном полюсе находятся такие «глупые» герои, как Саша Дванов, Копенкин, Чепурный и многие другие, которые в поисках истины социализма руководствуются не умом, а «чувством» и «сердцем» [301] . Они наполнены детской верой в возможность привести всех страдальцев мира в состояние товарищеской общности, нищеты и согласия с природой. Сам председатель чевенгурских коммунистов не разбирается в циркулярах, таблицах и постановлениях и чувствует себя освобожденным «от мучительства ума» (297). Для таких людей «ум» и вытекающие из него последствия — бюрократизм, организация и догматизм — основаны на грамоте, именно она маркирует четкую границу между официальной сферой письменности и устной культурой народа. Роман «Чевенгур» может служить классической иллюстрацией тезиса о том, что письму присуща тенденция к созданию автономного, бесконтекстного, отрешенного от действительности дискурса [302] .
301
На оппозицию «сердца» и «ума» в повести «Сокровенный человек», где «природный дурак» Пухов противопоставляется «умным, научным» коммунистам, указывает Т. Лангерак (А. Платонов. Материалы для биографии 1899–1929. Амстердам, 1995. С. 166).
302
См.: Ong W. Oralit"at und Literalit"at. S. 81, 132.
Недаром чевенгурские «дураки» — сторонники устного слова. К письму они относятся с недоверием. Об этом говорит сцена, в которой Саша Дванов и Захар Павлович хотят записаться в партию: «Человек дал им по пачке мелких книжек и по одному, вполовину напечатанному, листу. „Программа, устав, резолюция, анкета, — сказал он. — Пишите и давайте двух поручителей на каждого“. Захар Павлович похолодел от предчувствия обмана. „А устно нельзя?“ „Нет, на память я регистрировать не могу, а партия вас забудет“» (63). Копенкин также смотрит на грамотность с большим подозрением: «Пишут всегда для страха и угнетения масс <…>. Письменные знаки тоже выдуманы для усложнения жизни. Грамотный умом колдует, а неграмотный на него рукой работает» (140) [303] . Подобным же образом Чепурный отвергает выдвинутый Прокофием проект введения науки и просвещения в Чевенгуре, подозревая, «что ум такое же имущество, как и дом, а стало быть, он будет угнетать ненаучных и ослабелых…» (213). Саша Дванов «любил неведение больше культуры» (138) и мечтал о том, чтобы большинство неграмотных когда-нибудь постановило «отучить грамотных от букв — для всеобщего равенства» (141). Поскольку чевенгурский идеал непосредственной товарищеской и задушевной коммуникации прочно связан с устностью, культура письма рассматривается как «усложнение» и инструмент угнетения народа [304] .
303
О том, что с точки зрения оральности письмо часто подозревается в тайном знании и колдовстве, см. ibid, S. 95.
304
Лазаренко О. Письменный феномен коммунизма в романе Андрея Платонова «Чевенгур» // Роман А. Платонова «Чевенгур»: Авторская позиция и контексты восприятия. Воронеж, 2004. С. 104–114. Исследователь противопоставляет чевенгурский проект как явление «жизни» коммунистическому «тексту», причем в этой интерпретации «текст» стремится к экспансии в сферу жизни.
На контрасте деревенского дурака Макара Ганушкина и его начальника, государственного умника Льва Чумового, построен рассказ «Усомнившийся Макар» (1929) [305] . «Выдающийся товарищ» Чумовой был «наиболее умнейшим на селе и, благодаря уму, руководил движением народа вперед, по прямой линии к общему благу» (216) [306] . У него «умная голова, только руки пустые», а у Макара как раз наоборот: «Думать он не мог, имея порожнюю голову над умными руками, но зато он мог сразу догадываться» (217). В то время как «организационный госум» (234) Чумовой заботится о хлебе, Макар, занимаясь «незаконными зрелищами», задумал народную карусель, гонимую ветром.
305
См.: Вознесенская М. Об особенностях повествования в рассказе «Усомнившийся Макар» // «Страна философов» Андрея Платонова: проблемы творчества. М., 1995. Вып. 2. С. 296.
306
Ссылки на рассказ «Усомнившийся Макар» с указанием страниц отсылают к изд: Платонов А. Собрание. Усомнившийся Макар.
Характерно, что город Москву мы видим в остраненном виде глазами странника-дурака Макара — он ходит «под золотыми головами храмов и вождей» в поисках центра власти, вечного дома пролетариата. Центральное место в рассказе занимает сон Макара: ему, горюющему частному человеку, является лицо «научного», «ученейшего» человека, который «в одну даль глядит» (229–230) и поэтому не видит около себя отдельного человека, мучающегося без помощи. В страшных мертвых глазах научного человека отражается живая жизнь миллионов людей. В конце сна громадное мертвое тело обваливается на Макара, который по «любопытной глупости» долез до «образованнейшего». Сон Макара раскрывает истинный смысл таких понятий, как «ум» или «наука». Мертвому «умному» взгляду безразлична индивидуальная судьба, блаженный же Макар глубоко сочувствует людям, всей твари и даже машинам. Попав в «институт психопатов», он по невежеству отвечает на вопросы врача как сумасшедший и вместе с другими «больными душой» занимается чтением Ленина. Наконец Макар находит себе рабочее место в учреждении, чувствуя тоску «по людям и по низовому действительному уму» (234).