По следам знакомых героев
Шрифт:
Уотсон был ужасно сконфужен.
— Как нехорошо вышло! — сокрушенно воскликнул он. — Но я клянусь вам, Холмс… У меня даже в мыслях не было… Ей-богу, я не виноват…
— Как сказать, — не согласился Холмс. — Немного все-таки виноваты. Я вижу, вы так и не поняли,
— Да как же не понял? — оскорбился Уотсон. — Тут и понимать нечего. Его и так все за сумасшедшего принимают, а тут еще я, не подумав, произнес это злосчастное словечко…
— Это верно. Но ваши вопросы взбесили его еще и потому, что он отвечал вам так ясно, так разумно, так логично…
— Логично?! — изумился Уотсон. — Где же тут логика, если все ну никак не сходится?
— Ну да, так я и думал… Значит, вы все еще не поняли, где тут собака зарыта… Ну, ничего… Ничего, Уотсон, не расстраивайтесь. Сейчас допросим последнего свидетеля, и вам все наконец станет ясно.
— Мало вам было свидетелей? Кого еще вы хотите допросить?
— Платона Михайловича Горича, — сказал Холмс.
И в тот же миг Платон Михайлович собственной персоной предстал перед двумя друзьями.
— Платон Михайлович, дорогой, — сразу приступил к делу Холмс. — Скажите, это правда, что вы сравнительно недавно, в конце прошлого года, служили в одном полку с Александром Андреевичем Чацким?
На добродушной физиономии Платона Михайловича заиграла блаженная улыбка.
— Так точно… Зорю протрубит трубач, Как мы уж с ним, бывало, мчимся вскачь.Забыв обо всем на свете, он погрузился в сладостные воспоминания:
— Осенний ветер дуй хоть спереди, хоть с тыла… Вот славное житье тогда-то было!— Однако все кругом твердят, — перебил его Холмс, — что Чацкий по меньшей мере три года провел в чужих краях. Да и сам он тоже не отрицает, что долго жил вдали от Москвы.
Платон Михайлович не без удивления ответил:
— Да, верно. Но и я ведь был не ближе, Хотя сражений шум давно умолк.И тут Уотсона осенило. В приступе внезапного вдохновения он даже опять заговорил стихами:
— Вот оно что! А где стоял ваш полк?Ответ прозвучал незамедлительно:
— Как все гвардейские полки: в Париже!— Ну вот, Уотсон, — сказал Холмс, когда они остались одни. — Вот все наконец и разъяснилось. Теперь, я надеюсь, вам ясно, почему Чацкий пришел в такое неистовство, когда вы упрекнули его в том, что он будто бы что-то напутал.
— Да, у меня словно вдруг пелена с глаз упала. Какой же я был остолоп, что не догадался раньше! Одно только мне все-таки непонятно: почему это вдруг русский гвардейский полк
— То есть, как это — непонятно? — удивился Холмс. — Очень даже понятно! Ведь шла война с Наполеоном, 1 января 1813 года русская армия перешла границу. В 1814 году она была в Париже. В 1815 опять двинулась за границу, и многие полки пробыли там еще порядочное время. Теперь, я полагаю, вы поняли, почему Грибоедов зачеркнул слово «два» и написал вместо него «три»? Поняли, почему ему так важно было, чтобы Чацкий отсутствовал именно три года? Почему он так настойчиво вкладывает эту цифру и в уста самого Чацкого, и в уста Лизы, и в уста Фамусова?
— В самом деле — почему? Честно говоря, как раз вот этого я так и не понял.
— Да потому, что именно таков был срок реального пребывания русской армии за границей после войны 1812 года. Грибоедову чрезвычайно важно было подчеркнуть, что Чацкий оказался в чужих краях не как пресыщенный путешественник, которым почему-то вдруг овладела «охота к перемене мест». Он хотел, чтобы читатель и будущий зритель его комедии понял, что Чацкий попал за границу не случайно, что он был там вместе со всей русской армией.
— А почему это было ему так важно?
— Потому что именно там, — объяснил Холмс, — в среде передового русского офицерства, оказавшегося в Париже, вспыхнули первые искры тех политических идей, благодаря которым Чацкий стал Чацким. Именно там, только там он и мог стать тем человеком, которого узнали и полюбили многие поколения русских читателей и зрителей.
— Почему только там?
— Ну, может быть, не только там, — улыбнулся Холмс. — Это я, положим, увлекся. Но именно так это было в жизни. Именно там, в Париже, в умах передовых русских людей, будущих декабристов, произошел тот перелом, тот переворот, который впоследствии привел их на Сенатскую площадь. Об этом свидетельствуют все исторические документы той эпохи, об этом говорят все мемуаристы.
Холмс взял со стола книгу.
— Что это? — спросил Уотсон.
— Это «Записки» декабриста Якушкина. Вот, взгляните… Он вспоминает, что в 1811 году русское офицерство было еще более или менее однородной дворянской средой. Офицеры пили, курили, играли в карты. Но после 1812 года в этой же самой среде стали появляться целые группы молодых офицеров, занявшихся более серьезным времяпрепровождением: чтением газет, обсуждением политических новостей…
— Только и всего?
— Это было только начало. Но через каких-нибудь два-три года эту офицерскую среду уже нельзя было узнать.
Он взял со стола другую книгу.
— Это воспоминания некоего Вигеля.
— А кто он такой?
— Филип Филиппович Вигель был довольно крупным правительственным чиновником николаевской России. Одно время он был даже бессарабским генерал-губернатором, а потом стал тайным советником и директором департамента иностранных вероисповеданий. Но нас с вами интересует не последний период его карьеры, а самый начальный. В своих записках Вигель рассказывает о том, как в 1816 году он вновь попал в офицерскую среду, которая была хорошо ему знакома тремя годами раньше. Так вот, он был прямо-таки потрясен происшедшей переменой. Надо сказать, что этот Вигель был человеком весьма умеренных, даже реакционных взглядов. Поэтому замеченные им перемены показались ему крайне неприятными.