По Старой Смоленской дороге
Шрифт:
Каширин поднялся, подтянулся и ощупал шею, проверяя, на месте ли подворотничок.
— Ну, Григорий Иванович, бывай… А к Плечеву присмотрись получше.
— Да уж присмотрелся, товарищ гвардии подполковник. Неуместный он человек, — проворчал Каширин в дверях. — До чужой славы любителей много. На все готовенькое — так они гвардейцы…
Через несколько дней Каширин шел мимо навеса, под которым хранилось знамя. На посту стоял Плечев. Он смотрел несколько исподлобья, но взгляд серых глаз был скорее гордым, чем строгим. Ремешок от каски висел под юношески
Сколько раз — будь то повар или генерал — пройдет на дню человек мимо навеса, столько раз он откозыряет знамени.
Это знамя склонялось над свежими могилами. Оно помнит прикосновение тысяч губ. На нем бурые пятна крови. Оно хранит имена героев и презрение к трусам, чьих имен не помнит никто.
На это знамя с изображением Ленина смотрели освобожденные из неволи русские, белорусы, литовцы. Старухи осеняли его крестным знамением. Оно было вестником самой жизни, отвоеванной у смерти.
Знамя покоится в чехле из непромокаемой парусины; слава полка спрятана в складках свернутого шелка, но все отдают знамени дань уважения, будто оно парадно развевается сейчас перед полком, будто пурпурное полотнище, отороченное золотой бахромой, бьется, трепещет, полощется на свежем ветру.
Мимо знамени пробежал постоянно куда-то торопящийся и страдающий от одышки худощавый капитан с интендантскими погонами. Он не поднял головы, не взглянул на часового и откозырял торопливо, но все-таки перед тем обдернул гимнастерку и выпятил щуплую грудь.
Двое новобранцев, со слегка спущенными обмотками, с облупившимися на солнцепеке носами и в застиранных до белизны гимнастерках, прошли мимо, печатая шаг и держа равнение на знамя.
Хорошенькая фельдшерица Тося выбежала из штаба. Поравнявшись со знаменем, она перешла на строевой шаг, а перед тем как козырнуть, успела мгновенно упрятать под пилотку непослушный локон.
Плечев стоял у знамени с автоматом на груди. В его фигуре не было утомляющей скованности, какая всегда появлялась на посту у Джаманбаева. В то же время в свободной позе Плечева не было и намека на небрежность. От всей его ладной фигуры веяло силой, собранностью.
Каширин наблюдал за своим ассистентом хмурясь, был недоволен, что нет повода сделать замечание. Такой же хмурый вошел в палатку.
Джаманбаев сидел за книгой, губы его шевелились в крайнем напряжении. Во время чтения он выглядел одинаково озабоченным, был ли то сборник эстрадного юмора, Устав внутренней службы, статья «Как уберечься от дизентерии» или отчет о Нюрнбергском процессе. Когда Джаманбаев читал, узкие, удивительно зоркие глаза его еще больше сужались и вид у него был такой, будто он не читает, а целится. При этом он бубнил себе под нос.
Сегодня это монотонное чтение, с паузами невпопад, особенно раздражало Каширина, но он промолчал и уселся чинить свою многострадальную портупею…
Разные причины побудили Каширина и Джаманбаева остаться на сверхсрочной службе.
Джаманбаев пришел в этот полк восемнадцатилетним пареньком. Круглый сирота, он с детских лет пас стада на джейляу. Ехал на войну поездом и удивлялся, что едет так быстро и трясет его меньше, чем на верблюде и даже на иноходце. На Смоленщине впервые увидел, как растет рожь. Не подозревал прежде, что ель умеет расти на ровном месте. У них на Тянь-Шане ель можно найти только в горах. Знаменщик Гришин обучил Джаманбаева грамоте, и тот пристрастился к чтению. Твердо решил поступить в школу лейтенантов и поэтому остался в полку.
Что касается Каширина, то странно было видеть в полку этого пожилого старшину. Каширин овдовел перед самой войной, а единственную дочь его, семнадцатилетнюю Елену, угнали в неволю немцы, и она пропала без вести. Каширин съездил после войны в деревню. На пепелище дома нашел ухват с обгоревшей ручкой, дверную щеколду, чугунок, топор без топорища и вьюшку, снес все это к соседке и ей же на всякий случай оставил свой армейский адрес. Он вернулся из отпуска постаревший, осунувшийся. Морщины, избороздившие лоб и щеки, стали резче; брови нависли ниже; глаза запали глубже; усы пожелтели. Улыбался еще реже, спорил, обижался чаще и все труднее уживался с новобранцами…
Назавтра Каширин встретился с Плечевым на стрельбище. Плечев чинно откозырял Каширину и опять молча принялся за свою снайперскую винтовку. Руки у него были в оружейном масле.
Плечев стал перебирать и раскладывать патроны. Тут были утяжеленные пули с желтым венчиком на острие — для стрельбы при ветре; трассирующие с зеленой каемкой; черные — бронебойные.
Каширин с любопытством присматривался к хозяйству Плечева. Патроны лежали даже в кисетах.
— Припасов, однако, накопил, — сказал Каширин. — Боевого питания до конца службы хватит.
— Патронов, товарищ гвардии старшина, экономить не приходится. Каждый день на стрельбище.
— Я и то думаю завтра на линию огня выйти, тряхнуть стариной. Авось в какую-нибудь мишень попаду.
Каширин вызывающе потеребил усы. Он ожидал упрека в ложной скромности, но Плечев промолчал. Плечев вытирал тряпочкой прицел и весь был поглощен этим занятием.
«Что же он, про мою стрельбу не слышал?» — опять озлился Каширин.
Он и в самом деле считался одним из лучших стрелков в полку. Когда-то, еще на Смоленщине, Каширин прославился снайперской охотой. Никто не умел маскироваться лучше. Он мог притвориться пнем, подделаться под камень, выдать себя за куст или елочку. Всю войну вел счет убитым немцам.
Контрольные стрельбы принесли победу какому-то белобрысому, малорослому, сонному на вид ефрейтору из соседнего полка. Второе место занял Плечев; во всех трех упражнениях он опередил Каширина.
— В тире героев много, — оправдывался Каширин после стрельбы. — Небось не передний край. Мишень покладистее фашиста. От нее коленки не дрожат. Можно час подряд жмуриться…
Каширин знал, что кривит душой, и поэтому сердился еще больше. Хотя в палатке был полный порядок, готов был спорить, что прибрано и подметено сегодня хуже, чем обычно, и койки заправлены не так аккуратно.