По Старой Смоленской дороге
Шрифт:
Потом Кузовлев был ранен, и след его затерялся, казалось, навсегда.
Я встретил Кузовлева вторично на переправе через Березину.
Паром еще не успел причалить к берегу, когда я окликнул Алексея Захаровича.
Та же, наперекор возрасту, молодцеватая выправка, те же прямые плечи, те же усы, те же сросшиеся густые брови. Такие брови придают лицу хмурое выражение, даже когда человек в самом отличном расположении духа.
Оба мы не раз помянули добрым словом незабвенного Никона Федоровича Шевцова. Кузовлев рассказал мне о своих фронтовых скитаниях.
Без
По-разному рубят в деревнях избы, и песни поют всяк на свой вкус, и печи кладут в тех местах не так, как у них на Смоленщине, и говорят на свой лад, а то и вовсе говорят на других языках, и сеют культуры, которых в Устинове никто из крестьян в глаза не видел, — а все одна страна, Советская, и нет такого места, где народ не воевал бы.
— Ну, а ваша-то деревня как, Алексей Захарович? Вы ведь хотели в разведке до своего дома довоевать, а потом опять в ездовые. Наверно, трудно поспевать за молодыми?
Последний мой вопрос Кузовлев пропустил мимо ушей.
— Что значит — до своей деревни? Я ведь не за одну деревню воюю, а за семью свою.
— А что с вашей семьей?
Я готов был услышать самые плохие новости и даже успел подумать, что такого вопроса задавать не следовало.
— Слава богу, убереглись. И жена, и сын, и дочери. Все пережили германцев. Даже дом в сохранности. А есть семьи, где полное разорение. Кое-кого из соседской молодежи германцы угнали.
Кузовлев тяжело вздохнул и только теперь нашел нужным ответить на другой вопрос.
— Конечно, достается в разведке. Все-таки годы подошли. На войне с первого начала, шестую пару сапог донашиваю. Другой раз и отстаю от молодежи, но все-таки с переднего края уходить еще рано. Вот прогоним германца с родной земли, совсем за границу, — тогда другое дело.
Мы расстались с Алексеем Захаровичем как друзья и, хотя сказали друг другу до свидания, вряд ли в будущее свидание верили…
Тем радостнее была эта встреча у костра, разложенного во дворе помещичьей усадьбы, западнее Ширвиндта.
Кузовлев подвинулся, освободив для меня место у огня. Я поздравил его с новым орденом и с медалью «За оборону Москвы» и расспросил, как он воевал, какими путями пришел от Березины на немецкую границу.
— Вышли мы к Германии как раз у пограничного знака номер пятьдесят четыре. Сперва хотели из автоматов салют устроить, потом решили повернуть салют в сторону противника, дали залп по Германии. Хоть и ночное время, а пусть летят наши пули и жужжат германцам в уши, может, кого-нибудь и достанут.
Турмайгенов наш на колени опустился, землю родную поцеловал, по обычаю своих дедов. Стеценко даже прослезился, когда мимо столба шагал. И у меня тоже что-то глаза зачесались, хотя дыму вокруг не было. Сынка своего, Петра Алексеевича, вспомнил: не достиг он чужой земли, пришлось за него родителю шагать. Так шел я — ничего, а на край земли пришел — сердце защемило от чувства. И когда я больше эту землю любил? То ли когда под самой Москвой воевали, когда сына схоронил, когда кругом меня были слезы и печаль народная, то ли сейчас, когда на границу пришел и вся земля родная за спиной осталась?
Мы ведь, разведчики, по этой земле самые первые прошли, видели первую радость наших людей после неволи. Нас угощали сразу за всю Красную Армию, обнимали и целовали, как первых родственников, и плакали счастливой слезой.
И на германской земле разведчик больше другого солдата видит. Вчера мы здесь в усадьбе рушники с украинской вышивкой нашли, а во дворе краденый трактор СТЗ. Где они его украли, трудно сказать, но, конечно, не в Сталинграде. Мы и надписи на стенах видели, вроде писем от наших — ратуйте, увозят дальше, а дом этот сожгите, хозяин-немец хуже собаки, бил нас, кормил помоями. Вот как раз головешки из этого дома и таскаем, пусть добром догорают. А машины сельскохозяйственные мы даже со двора в амбар завезли. И посевы озимые тоже нетронутые. Мы еще и картошку выкопаем, картошку, которую русские батраки тому хозяину-германцу посадили…
— А помните, Алексей Захарович, вы говорили — только бы до границы дойти, а там можно и обратно в обоз вернуться.
— В обоз? — переспросил Кузовлев и опять хитро прищурился. — Пока с германцем на вовсе не управимся, не придется из разведки уходить. Уйти — так прямо домой, в Устиново. Конечно, после войны заторопишься домой. А хотелось бы мне все-таки еще раз свою страну посмотреть.
Кузовлев мечтательно закрыл глаза, улыбнулся своим мыслям, помолчал, подложил в костер обгорелую доску.
— Пройти бы мне той самой дорогой, которой сюда шел, и посмотреть, где что делается. Работы всюду — пропасть! Сколько мин оставили мы своих и германских на полях, на огородах, на дорогах. Сколько окопов вырыли на пашне — всю эту землю надо обратно засыпать. Приходилось и дома жечь огнем, и крыши дырявить, и стены ломать для пушек, приходилось с пулеметом прямо по ржи разъезжать для секретности — а рожь та выше роста, колос тяжелый. Сердце болело, а свое, родное рушили, ломали.
Кузовлев помолчал, пристально вглядываясь в пламя, а потом сказал в раздумье, словно о ком-то постороннем:
— А далеко зашел Алексей Захарович от деревни Устиново. Пожалуй, из Германии домой пешком идти — сапог не хватит. А где его найдешь, интенданта или старшину после войны?
Кузовлев опять доверительно мне подмигнул и добавил:
— Я ведь одиннадцатую пару сапог за войну донашиваю. Правда, государство только на семь пар разорил, остальные — трофейные, самостоятельные. И в Берлин думаю в ихней обуви заявиться.
Кузовлев поднялся, подтянул свои трофейные сапоги с широкими голенищами, расправил онемевшие плечи, потянулся и начал собираться — пора в боевое охранение.