По ту сторону добра
Шрифт:
Наибольшее впечатление произвело огромное зеркало напротив тахты. Оно было вмонтировано в стенку так, что, казалось, само служило прозрачной стеною, делало комнатку светлее, просторнее и словно наполняло ее воздухом. Дмитрий Иванович подумал, что экзальтированный человек мог днем поверять ему свои надежды, а в сумерках видеть в нем тени, казалось, уже осуществленных мечтаний. Остро пахло валерьянкой, пролитым вином и какими-то неизвестными травами.
Коваль представился и осторожно втиснулся в старенькое кресло в углу, которое, когда он сел, казалось, готово было развалиться.
Таисия
Разговаривать с Ковалем Таисия Григорьевна не желала. Безразличная ко всему, она словно отупела и оглохла, смотрела на подполковника бессмысленным взглядом.
Направляясь к ней, Дмитрий Иванович понимал, что женщина в трауре и нужной беседы может не получиться. Но он искал ответа хотя бы на несколько вопросов, без чего не мог вести дальше свой розыск.
Сейчас решил ничего не записывать, не доставать ручку и блокнот и сочувственно ждал, пока хозяйка придет в себя и привыкнет к его присутствию.
На коммунальной кухне загремели посудой, и вскоре к комнатным запахам, к которым Коваль уже адаптировался, примешались запахи подгоревшего мяса.
— У меня к вам, Таисия Григорьевна, несколько вопросов, — осторожно начал Коваль, считая, что паузу выдержал вполне достаточную.
Таисия Григорьевна посмотрела на незваного гостя уже осмысленным взглядом, который неожиданно приобрел какое-то заискивающее выражение, очевидно, как подумалось Ковалю, усвоенное за годы неудач и на сцене, и в жизни.
Взгляд этот обжег его. Дмитрий Иванович видел в своей жизни глаза разные — счастливые и грустные, глаза обреченных и спасенных, — поэтому понял, что беседа, которая была ему нужна, сейчас и впрямь не получится. Собственно, формальный допрос он и не собирался проводить.
У него вдруг появилось странное ощущение: он видел сразу двух одинаковых женщин — одну перед собой, вторую — сбоку, в зеркале, на двух постелях, словно в двух комнатах. Видел и себя как бы в голографическом изображении: свой профиль и то, как шевелятся у него губы, когда он говорит. Это было новым: видеть себя со стороны во время работы.
Чтобы разрядить обстановку, осторожно повернулся в кресле и спросил с шутливой интонацией:
— А оно подо мной не развалится?
В ответ Таисия Григорьевна разрыдалась.
— Это было его любимое кресло. Боже мой, как я теперь жить буду!
Подполковнику Ковалю было нетрудно представить себе жизнь этой женщины и ту пропасть, перед которой ее поставила смерть Залищука, аналитически расчленить в своем представлении на составные части черты ее характера.
— Успокойтесь и перестаньте плакать! — сказал строго, решив, что только так остановит слезы. — У нас серьезный разговор.
Таисия Григорьевна и вправду перестала всхлипывать. Пошарив под подушкой, достала скомканный носовой платочек. В больших голубых глазах блеснул прежний подобострастный
— Вы Таисия Григорьевна Притыка?
Она кивнула.
— Почему у вас с мужем были разные фамилии?
— Мы не расписывались… Жили на веру… Кто мог знать… — Она готова была снова заплакать, но Коваль вовремя остановил ее.
— Расскажите о последнем вечере на даче. Кто у вас был?
Таисия Григорьевна, словно слепая, опять пошарила по одеялу и, нащупав платочек, собралась с силами:
— Сестра приехала, Катя, с дочкой. Они в Англии живут… Еще земляк наш, врач Андрей Гаврилович. Больше никого.
— Расскажите о них.
И она кое-как пересказала историю сестры, которую во время войны фашисты угнали в Германию, рассказала о земляке-враче, сумевшем избежать такой же участи… Понемногу приходила в себя и уже не мяла судорожно платочек, превратившийся в ее руках в мокрый комок.
Подполковник Коваль пошевелил в зеркале губами, повернулся к себе спиной.
— Вы, наверное, репетировали свои роли дома? — спросил он, заметив, что Таисия Григорьевна тоже взглянула в зеркальную стену и поправила на голове черную наколку.
— Все было, — она скорбно кивнула. — Но я не потеряла надежды вернуться на сцену, — сказала вдруг довольно твердым голосом.
«Есть, — мысленно отметил Коваль, — ключик найден».
И действительно, забыв о слезах, Таисия Григорьевна начала рассказывать о своей сценической карьере. На кухне дожарили мясо, и горелый запах начал уже развеиваться, а она все рассказывала, как девчонкой пришла на сцену, какие серьезные роли играла в областном театре, как попала в Киев, где ее «съели» бездарности и завистники.
Коваль терпеливо слушал, рассматривая в зеркале свое большое правое ухо и клок на затылке, который уже начал закручиваться, — давно пора постричься! И удивился: прожил жизнь и не знал, что на затылке у него кудрявятся волосы. Какой у него глупый вид в зеркале! Старый толстый мужчина в немодном мешковатом костюме расселся в кресле. Кто бы мог подумать, что это известный инспектор уголовного розыска! И сразу рассердился сам на себя: он пришел сюда не кудри свои рассматривать.
Таисия Григорьевна тем временем увлеклась воспоминаниями о своей театральной жизни, говорила о своем таланте, который не нашел признания, и Ковалю невольно вспомнилась давняя беседа в Закарпатье со своим коллегой майором Бублейниковым, который возмущался тем, что поэты повсюду тычут свое «я».
«Ну, пусть бы, — соглашался майор, — великие какие, Пушкин там или Лермонтов. «Я памятник воздвиг себе нерукотворный…» Это понятно. Этот достоин, имеет право… Но когда какой-нибудь юнец, успевший написать три стихотворения, присваивает себе такое право — это уже нескромно. А если он к тому же комсомолец — то еще и не самокритично… И противно слушать…»
Коваль смеялся так, что майор обиделся. Пришлось объяснять:
«Каждый поэт, каждый художник, Семен Андреевич, должен верить, что он и только он откроет людям неизведанное, принесет им новый Прометеев огонь, иначе у него не будет крыльев и не взлетит он в высокий мир искусства».