По ту сторону зимы
Шрифт:
Он подождал, пока Ричард выпрямился, и снова велел ему сесть в машину, но уже более примирительным тоном. Он обошел «лексус» сзади, позвал Лусию и указал на багажник.
— Да, офицер. Только что случилось. На дороге столкнулись несколько машин, может, вы знаете. Машина, которая ехала сзади, не успела вовремя затормозить и ударила мою, но это ерунда, небольшая вмятина и разбитая фара. Я закрасила фару лаком для ногтей, пока не поставлю новую.
— Я вынужден сделать вам официальное предупреждение.
— Мне нужно отвезти сеньора Боумастера к врачу.
— На этот раз я вас отпущу, но вы должны заменить фару в течение суток. Понятно?
— Да, офицер.
— Вам нужна помощь с больным? Я могу вас сопроводить до больницы.
— Большое спасибо, офицер. В этом нет необходимости.
С бьющимся сердцем Лусия вернулась за руль, пытаясь выровнять дыхание, в то время как полицейская машина удалялась. У меня
— Еле проскочили, — заметила она, вытирая слезы, выступившие от смеха, но Ричарду все это совсем не казалось забавным.
«Субару» ждала их в километре от места, где происходила сцена, а вскоре Ричард обнаружил дорогу к хижине Орасио — извилистую, почти невидимую среди сосен тропу, покрытую снегом в несколько сантиметров толщиной. Они медленно пробирались по лесу минут десять, молясь, чтобы машины не увязли в снегу, не видя никаких следов пребывания человека, как вдруг показалась покатая крыша домика, напоминающего жилище сказочных фей, с которой свисали сосульки, похожие на рождественские украшения.
Ричард, обессиленный приступом рвоты, — правда, живот у него болел гораздо меньше, — открыл замок на воротах своим ключом, они подъехали к дому и вышли из машин. Он отворил дверь в дом, при этом вынужден был изо всех сил толкать ее, налегая всем телом, поскольку дерево разбухло от влажности. Едва они вошли, как в нос ударил тошнотворный запах. Забежав в туалет, Ричард объяснил женщинам, что дом пустовал два года с лишним, так что наверняка тут хозяйничали летучие мыши и прочие твари.
— Когда будем избавляться от «лексуса»? — спросила Лусия.
— Сегодня же; дай мне полчаса, чтобы прийти в себя, — сказал он, падая на обшарпанный диван в гостиной и не решаясь попросить, чтобы Лусия легла рядом, обняла его и согрела.
— Отдыхай. Но если мы останемся тут надолго, то заледенеем, — сказала Лусия.
— Надо включить генератор и зарядить топливом обогреватели. В кухне есть канистры с керосином. Трубы наверняка замерзли и какие-то прохудились, весной будет видно. Чтобы готовить, придется растопить снег. Камин нельзя использовать, кто-то может заметить дым.
— Ты сейчас не в состоянии всем этим заниматься. Пойдем, Эвелин! — сказала Лусия, укрывая Ричарда одеялом, траченным молью и твердым, как картон, которое висело на спинке стула.
Немного спустя нагреватели заработали, но женщинам не удалось запустить генератор, который дышал на ладан, не смог этого и Ричард, когда поднялся на ноги. В хижине имелась керосиновая горелка, которой пользовались мужчины, когда приезжали ловить рыбу на озеро на подледную рыбалку, кроме того, Ричард взял с собой три ручных фонаря, спальные мешки и другие вещи, необходимые для экспедиции на берега Амазонки, а также несколько пакетов с сухой вегетарианской едой, которые брал с собой во время длительных велосипедных прогулок. Ослиный корм, пошутила Лусия, намереваясь вскипятить воду на маленькой керосиновой горелке, от которой было почти так же мало проку, как от генератора.
Растворенный в кипятке «ослиный корм» превратился в достойный ужин, который Ричард не стал даже пробовать, ограничившись бульоном и чаем, чтобы не было обезвоживания; ничего больше его желудок не выдержал бы. Потом он снова лег, закутавшись в одеяло.
ЭВЕЛИН
Мириам, мать Эвелин Ортеги, больше десяти лет не видела своих троих детей, порученных заботам бабушки в Гватемале, но узнала Эвелин сразу же, во-первых, по фотографиям и, во-вторых, потому, что та была копией бабушки. Счастье, что она не в меня, подумала Мириам, когда увидела Эвелин, выходившую из фургона Галилео Леона. Бабушка, Консепсьон Монтойя, была метиской, умудрившейся взять все лучшее и от майя, и от белой расы, и в юности отличалась несравненной красотой, пока ею не попользовались солдаты. Эвелин через поколение унаследовала ее тонкие черты. У Мириам, наоборот, было грубое лицо, тяжелый торс и короткие ноги, очевидно, она пошла в отца, «этого насильника-индейца, который спустился с гор», как она добавляла всегда, когда вспоминала о своем родителе. А ее дочь была еще совсем девочка с тяжелой черной косой до пояса и нежным личиком. Мириам бросилась к ней и крепко сжала ее в объятиях, повторяя ее имя и плача от радости, что обрела ее, и от печали по двум ее убитым братьям. Эвелин молча стояла, никак не разделяя порыва матери; эта толстая женщина с желтыми волосами была ей незнакома.
Первая встреча наметила тональность отношений между матерью и дочерью. Эвелин старалась говорить как можно меньше, ведь слова перепутывались и не шли с языка, но Мириам расценивала ее молчание как упрек. Хотя Эвелин никогда не затрагивала эту тему, Мириам использовала любой повод, чтобы прояснить ситуацию: она оставила своих детей не ради собственного удовольствия, а по необходимости. Все они голодали бы, если бы она осталась в Монха-Бланка-дель-Валье и пекла бы лепешки вместе с бабушкой, неужели Эвелин этого не понимает? Когда придет ее черед стать матерью, она поймет, на какую жертву пошла ее мать ради семьи.
Другая тема, которая висела в воздухе, — судьба, постигшая Грегорио и Андреса. Мириам считала, что если бы она осталась в Гватемале, то смогла бы воспитать сыновей в строгости и Грегорио не пошел бы по кривой дорожке и не связался бы с преступниками, тогда и Андрес не погиб бы по вине брата. В таких случаях Эвелин подавала голос в защиту своей мамушки, которая учила их только хорошему; брат стал плохим из-за слабости характера, а не потому, что бабушка его не колотила.
Семья Леон жила в квартале, состоявшем из домиков на колесах — двадцати совершенно одинаковых жилищ, каждое со своим маленьким патио, где в семье Леон проживали попугай и большая, кроткого нрава собака. Эвелин выделили надувной матрасик, который она раскладывала на ночь на полу кухни. В доме была крохотная ванная и еще раковина в патио. Несмотря на тесноту, уживались они хорошо, в какой-то степени из-за того, что работали в разные смены. Мириам убирала офисы по ночам и частные дома по утрам, так что ее не было дома с полуночи до полудня следующего дня. У Галилео не было четкого расписания, и когда он бывал дома, тушевался так, словно его и не было совсем, стараясь не попадаться на глаза жене, вечно пребывавшей в плохом настроении. Детьми за разумную плату занималась соседка, но когда появилась Эвелин, это стало ее обязанностью. По вечерам Мириам была дома, и это давало Эвелин возможность посещать весь первый год курсы английского языка, одно из благодеяний церкви, предлагаемое иммигрантам, а позднее она стала помогать матери. Мириам и Галилео были евангелистами-пятидесятниками, и вся их жизнь вращалась вокруг служб и общественной деятельности их церкви.
Галилео объяснил Эвелин, что в Господе он обрел смирение и семью братьев и сестер по вере. «Я был плохим человеком, пока не пришел к церкви, и там Святой Дух снизошел ко мне. Это было девять лет назад». Эвелин с трудом представляла себе, что этот ханжа мог когда-то вести дурную жизнь. По словам Галилео, Божественный луч поверг его ниц во время религиозной службы, и пока он катался по полу, а все члены конгрегации с воодушевлением молились за него и пели во всю силу своих легких, Сатана был изгнан. С того момента его жизнь приняла другое направление, сказал Галилео, он познакомился с Мириам: она женщина властная, но добрая и помогает ему придерживаться правильного пути. Господь дал им двоих сыновей. Его отношения с Богом были довольно свойскими, он беседовал с Ним, как сын с отцом, достаточно было попросить что-либо от всего сердца, как он тут же это получал. Он публично засвидетельствовал свою веру, прошел обряд крещения водой в местном бассейне и надеялся, что Эвелин сделает то же самое, но она откладывала этот момент во имя верности падре Бенито и бабушке, для которых переход в другую веру был позором. Гармония между жителями домика на колесах нарушалась во время редких визитов Дорейн, дочери Галилео; она была плодом скоротечной любви его юных лет с одной эмигранткой из Доминиканской Республики, которая зарабатывала контрабандой и гаданием на картах. Как говорила Мириам, Дорейн унаследовала от своей матери дар обманывать дураков, она была наркоманкой и шла по жизни, окутанная зловещим туманом, и потому все, к чему она прикасалась, превращалось в собачье дерьмо. Ей было двадцать шесть лет, а выглядела она на пятьдесят, ни одного дня в своей жизни она не работала честно, однако хвасталась, что у нее горы денег. Никто не решался спрашивать, каким образом она их добыла, однако все подозревали, что о ее методах лучше не говорить, тем более было видно, что она как добывала, так и тратила. Тогда она появлялась у отца и просила в долг, который не намерена была возвращать. Мириам ненавидела ее, Галилео ее боялся; он ползал перед ней как червяк и давал столько, сколько мог, но всегда меньше, чем она просила. У нее дурная кровь, говорила Мириам, не уточняя, что это значит, и презирала ее за то, что она негритянка, однако тоже не решалась противостоять ей в открытую. Ничто в облике Дорейн не могло внушить страх, она была худая и хилая, сутулая из-за искривления позвоночника, у нее были голодные глаза и желтые зубы и ногти, но от нее исходила какая-то жуткая, еле сдерживаемая злоба, словно кипящее варево в кастрюле, с которой вот-вот слетит крышка. Мириам велела Эвелин держаться подальше от этой женщины; ничего хорошего ждать от нее не приходится.