По ту сторону
Шрифт:
Дышать сразу стало легче. Женька понял, что не ошибся. Это действительно был фильтр. Нечто удивительное, полуживое-полумеханическое или просто миниатюрный пластиковый робот. Ничего подобного он прежде не видел и даже о разработках таких не слышал, а ведь ему оставался последний курс медицинского.
Суперфильтр.
Значит, это и впрямь военная база. Что-то очень секретное. Очень.
Следовательно, живыми их отсюда уже не выпустят.
Никого.
Ивс Вагнер улыбался. Эльза шла рядом и что-то говорила, что-то смешное и не очень важное — рассказывала про университет. Они ступали по опавшим листьям старого парка, по дорожкам, где увядшие желтые пятна шуршат под ногами, а серый булыжник зарастает мхом, где через ручей перекинут мостик из темных от времени, почти черных досок. Здесь было тихо и спокойно, и Эльза прижималась к нему чуть сильнее, чем это разрешалось проницательными взглядами встречных матрон. Он бережно, едва касаясь, поддерживал ее локоть. Это было чудо, потому что его пальцы как будто невзначай поглаживали ее кожу, и она не отнимала руки, хотя не могла
Он ласково отер с ее руки кровавое пятнышко. Здесь кожа была не такой нежной, здесь ожог, но это ничего. Главное, что Эльза жива, идет рядом с ним, и этот день, последний день, их осенний день в парке… Почему так, нет, не надо, совсем не последний, это сегодня, это очень хороший день, и надо ее обнять, пока солнышко, пока не включили над ней электрические лампы, просто обнять как можно крепче… Прекрасное лицо Эльзы было рядом, совсем рядом с ним. Она была так близко, и кленовый лист в ее руках выделялся ярким, желтым, пронзительным пятном, он был привязан к запястью тонкой веревочкой, и на нем проступали цифры, но не стоит об этом думать, главное, не надо их читать; ветер, ты слушай ветер в листве, где только что щебетали птицы. Осень. Погода постепенно портится, и это плохо, потому что обнять ее в дождь становится невозможно. Никак невозможно, потому что Ивс любил ее, очень любил, а она была такой хрупкой, такой тоненькой… А мокрая кожа может соскользнуть, лопнуть, сняться под его пальцами, обнажая кроваво-розовую плоть, а ему нельзя, не хочется это вспоминать. Но она смеялась. Слава богу, она шла рядом с ним и смеялась, и тормошила его, заглядывала ему в глаза, а он старался отвести взгляд от ее сморщенных ногтей, но все это мелькнуло и ушло, металлическая скрепка сдавила сердце, и он, наконец, потянулся ее обнять, зная, что этого нельзя, ни в коем случае нельзя делать, что мир вокруг может рассыпаться, как эти легкие листья, и уже рассыпается, но она выскользнула у него из рук, увернулась, упорхнула, как осенняя пташка, и вдруг сама скользнула к нему под плащ, обнимая, крепко обнимая его там, под одеждой, прижимаясь к нему своим худеньким, измученным телом, и чтобы защитить ее, он готов был выплеснуть, по капле выцедить всю свою кровь и силу, но кровь текла по ее лицу, заливая пустые глазницы, нет, нет, боже мой, конечно нет, это дождевые капли, это пошел дождь, обычный кислотный дождь, или это такая вода красного цвета? Нет, это настоящая, чистая вода с неба, какой хороший день сегодня, и они стоят вдвоем, совсем рядом, стоят под деревом в парке, и капли дождя, как слезы, текут по ее лицу, совсем близко от его губ, и он тянется поцеловать этот серебристый, дрожащий хрусталь на ресницах и находит ее губы — мягкие, теплые, ласковые. Боже, он, наконец, находит ее губы, и она отвечает, нежно и трепетно отвечает на его поцелуй и прижимается к нему, и бьется, бьется, содрогается в последней агонии, разрывая свою грудь лающим кашлем, а он ничем, ничем не может ей помочь, потому что от циклона «Фэй» нет лекарства, и ее кожа начинает опадать, как старая, морщинистая кора, открывая кровавые сгустки язв. Боже мой, нет, это невозможно, невозможно, нет, они же в парке, это дождь или слезы, просто слезы, это нельзя вынести, и он ничего не мог сделать, она уже умерла, она давным-давно умерла, и это он, только он виноват в ее смерти, нет, нет, нет, трубку прокусила крыса, и не может кровавая глазница так смотреть, не должна, и бирка с номером не ее, потому что ту желтую бирку при нем отвязали, когда он стрелял из пистолета в пол, и осколки кафельной плитки поранили ей руку, мертвую руку со сморщенными ногтями, а его оттаскивали, выламывая из пальцев пистолет…
Ивс очнулся и сел.
Занавеска на окне колыхалась.
Сквозняк. Ветер. Ночь.
Он уткнулся лицом в простыню, вытирая слезы и холодный пот. Прокусив фильтр, вставил в зубы трясущуюся сигарету, слепо нашарил на столе спички и дважды уронил коробок.
Затем он долго, жадно курил, глядя на тусклые городские звезды. Холодный воздух въедался в его кожу как нашатырный спирт. Влажные глаза постепенно приобретали свой обычный, серо-стальной оттенок. На бесстрастном, застывшем лице Ивса перекатывались желваки.
Утром он был в порядке: подтянут, собран, выбрит до синевы. Утренний кофе — настоящий, не растворимый — он выпил мелкими, неторопливыми глотками, затем привычным движением надел респиратор и вышел под серый дождь.
ГЛАВА 6
Оттирая под краном очередную морковь, тщательно выдавливая черноту и подтеки начинающейся гнили, Женька снова услышал крик. Дикий, нечеловеческий, звериный. Он проникал сквозь массивную металлическую дверь и сквозь Женькино нежелание слышать. Женька уже не был уверен, Пашкин ли это голос. Что делали с ребятами эти подонки, он не знал, не мог и не пытался выяснить. До него пока очередь не дошла. Однако она наверняка движется. Каким номером он в ней стоит? Женька бросил морковь на топчан и сам сел туда же, плотно прикрыв ладонями уши. Звуки оборвались. Какое-то время он так и сидел, чуть покачиваясь, не глядя в сторону видеокамеры, практически не шевелясь. Затем осторожно убрал ладони. Криков больше не было слышно. Он не хотел задумываться над тем,
Он лежал лицом вниз.
Не сопротивляться, не шевелиться, не бороться за жизнь. Поздно. На вязкие волны это уже не походило. Сквозь него рушился ревущий, бешеный, стонущий поток. Пираньи рвали его душу на куски; пульсирующие комки слизи пожирали мозг, грызли, въедаясь все глубже и глубже, беззвучно грохотали, лопаясь где-то там, внутри, невидимыми вспышками кровяных сосудов, затягивали в омут, в водоворот, из которого выбраться будет уже невозможно. Женька тонул в мутных, багряных, душных сумерках, с трудом удерживая контроль над остатками сознания. Его ломало и корежило так, что пальцы рук судорожно подергивались; ни о какой теплоте и расслаблении не могло быть и речи. Ниагара грязной, помойной воды, удар ломом по позвоночнику, обжигающий смерч ядовитых насекомых, воплем выворачивающий внутренности. Когда-то Женька многое, действительно многое умел, он был почти профессионалом в у-шу и йоге, но это уже не имело значения. Это было в другой жизни, в другом мире. Того Женьки больше не существовало. Некто, барахтающийся сейчас на границе мутного кошмара, не был Женькой. Безликий, почти безумный от ужаса человечек, который не хотел растворяться в пузырящемся зловонии.
Пальцы судорожно скребли пол, и он чувствовал, что еще немного, и они вцепятся, разорвут его собственное горло. Ему трудно было дышать, хотя воздух был светел и чист. Фильтр работал превосходно. Его тело выгибалось, повинуясь чужим приказам, выгибалось почти в кольцо, по которому пробегали змеиные всплески, и снова тряпкой падало на пол, и стены шатались, и нечем было дышать без легких. Он не мог ничего, он был куклой, руки и ноги которой дергались, повинуясь приказам невидимых веревочек, он был дергунчиком, картонным паяцем, что может сложиться вчетверо и разогнуться вновь, он был резиновой игрушкой, из которой то выпускали весь воздух, то надували так, что глаза его выкатывались из орбит. Он уже не мог перевернуться, не смог бы, наверное, даже поднять руку — из последних сил Женька старался не сорваться еще ниже, туда, где черной ваксой растекалось безумие. Он балансировал на тонкой, еле уловимой грани, он весь был уже в накатывающей грязи, но иногда еще оставался прежним Шаталовым Женькой из Красноярска; иногда у него получалось отбиться на какую-то долю секунды, на несколько секунд, хотя времени давно не существовало, и когда ему удавалось вынырнуть, пальцы как будто начинали подчиняться и чуть-чуть теплели, а измученный мозг жадно глотал мгновение передышки; но потом натиск усиливался, и он снова срывался на самый край, и снова катились на него, поднимались изнутри грязные пустые пятна, свирепая, бессильная ярость сменялась ужасом, и черная вакса кляксами захлестывала его мозг, а он пытался уйти от нее в спасительные зеленые сполохи. Он не имел силы выгребать против этого течения — это был водопад; он с грохотом летел куда-то вниз, в пропасть, увлекаемый мутной, осклизлой жижей, но он боролся за каждый глоток воздуха и старался хоть иногда обходить камни.
— Ну вот и все, сержант. Кончился твой бойскаут. Сдох. — Плотного сложения лейтенант с интересом следил за экраном.
— Тойфел ты, Мержев. Так никто не делает. От такой дозы и слон бы свалился.
— Ничего не знаю. Все как договаривались, все строго по инструкциям.
— По каким инструкциям?! Кто же это новичкам сразу норму-прим дает? Кто так делает? Костолом. — Белобрысый санитар старался говорить уважительно, но был явно раздражен.
— А это серия бис. Ты почитай инструкции-то. Здесь подход индивидуальный. А заодно почитай устав, там кое-что о субординации написано.
— Даже в серии бис так не делают. Это же чистой воды убой, все равно что электрошоком.
— Раньше не делали. Вам же надо каждый дергунчик проверить. Ручки, ножки. Пальчики. Запротоколировать каждую соплю да каждый грамм дерьма, как для гильбронавта. Когда глаза на лоб вылезли, когда глаза на лбу лопнули… Ты сам свои протоколы почитай. Гуманист.
— Нет, но… — белобрысый замялся, — надо же по пунктам… По полной программе. Ты ведь и записей не сделал. Это не считается.
— Милый, ты о какой полной программе говоришь? Ты что лепечешь? Мы о чем спорили? Полчаса времени. И не нарушать. А я, милый, инструкции не нарушал.
— Ты ее применил так, что за полчаса из материала манекен сделал.
— Так ведь мы об этом и спорили, сержант. Применил. Но не нарушал. Так что с тебя литр.
— Да ты…
— Что?
— А, хрен с тобой. — Санитар расстроенно махнул рукой. — И как ты бирку шесть-восемь списывать будешь?
— Это моя забота. Это я тебе через полчаса покажу. Еще за стакан.
— Ладно. Тебя не переспоришь. Но тогда спирт.
— Нет, милый. Вот об этом мы договорились точно. Литр водки. Скалолаз твой готов. Так что плати.
— Спирт. Литр медицинского. Разбавишь, цвай-мал больше будет.
— Водка.
— Ну не пей кровь.
— Водка. Сам свой спирт разбавляй.
— Ох, Мержев… Отблюются кошке мышкины слезы. Подавись. В четверг поставлю.
— Вот и давно бы так.
— Кстати, а ты «липучку» не активизировал? — Взгляд санитара вдруг оживился, видно было, что ему в голову пришла какая-то мысль.
— Боже упаси, договорились же. Да и не положено, что это за эксперимент, с «липучкой»?
— Тогда с чего ты, собственно, взял, что он готов?