По волчьему следу
Шрифт:
– Внутренние органы удалены, - заметил Бекшеев.
– Я ж и говорю, выпотрошили. Вон, распластали, как какого-нибудь кабана… или зайца. И освежевать пытались.
– Думаешь, дело в этом?
– А на кой с покойника шкуру сдирать? И полосами… гляди, надрезы ровные, аккуратные даже, - Тихоня тело чуть приподнял.
– На спине у него гладко вышло, и на груди, а вот уже тут умения не хватило. Человек, чай, не заяц… с ним сложнее.
Я тоже присела и посмотрела.
– От тут и тут надрезал, - Тихоня указал на полосы. – И потом цеплял
Спрашивать не хочу, откуда он это знает.
– Его пытали?
– Тут я не скажу… - Тихоня отпустил покойника. – Хотя… он вон ровнехонько висит. Человек, когда ему больно или плохо, сжимается. В комок. И так от ровно с живого снять умение надо. Даже если хорошо зафиксировать.
Он взял парня за руку, повернул, раскрывая.
– Чистая. Не вязали его. И ноги… Зима?
Ноги были волосатыми, не слишком чистыми. И ногти отросли такие, что еще немного и обломятся. Кем бы парень ни был, при жизни он мылся не так, чтобы часто. Запах пота пробивался даже через вонь затхлого мяса.
И синеватая полоса вокруг ступней выделяется.
– Есть.
Тихоня перемещается поближе и уже сам эту полосу разглядывает. Потом меряет пальцами, в грязных перчатках, и что-то бормочет.
– Подвешивали его, - сказал Тихоня. – За ноги. Но руки были свободными. И мыслю, что подвешивали уже не живым. Если живого человека подвешивать и шкуру сдирать, то он всяко отбиваться станет.
– А если без сознания был? – Бекшеев выдвинул свое предположение.
– Тогда какой смысл пытать? – озвучила я логичную в общем-то мысль. – Да и потрошить…
– Ну… - Тихоня глянул на черный разрез, начинавшийся аккурат под грудью. – Есть такое… когда хочешь, чтоб не сразу помер… можно кишки выпустить и оставить. Иногда так делали.
Бекшеев отвернулся к окну, явно выражение лица скрывая.
– Но тут иное… кишки вычистили. Аккуратно так. И печень вытащили. Прочую требуху… погодь, - он сунул руку в разрез. – Сердца тоже нет. И легкие. А их достать не так просто… ага, нету легких. Вытащили. Так что говорю же ж… выпотрошили его. Как зверя. Когда… зверя бьют, то тоже частенько потрошат на месте, чтоб мясо не завонялось. Ну и печенку… медвежью если, так принято аккурат на месте и жарить. На костре. Кабанью… или лосиную. В печенке – вся сила.
– Меня сейчас вырвет, - предупредила я.
– Чего?
– Тихоня поглядел с упреком. – Это же ж звериная. Будто ваши так не делали.
– Не знаю, - вынуждена была признаться я. – Охота – не женское занятие. Так что…
Я попыталась вспомнить. Вот не люблю будить ту память. Потому что оживает всё.
И все.
Мама…
Сестра, которая так и не вышла замуж. И не узнала, что я опозорила и её, и семью… братья. Отец.
Охота…
Осень.
Первый морозец. Отец и братья. Соседи. Шум. Гомон. Собаки носятся, предчувствуя… нет, не забаву. Убивать ради забавы – это неправильно. Нехорошо. А вот чтоб мясо заготовить, чтоб на всю-то общину, это надобно. И шкуры… осенью зверь жирный, нагулявший за лето. Самое оно бить.
Они уходят.
Женщины остаются. Но не сидят без работы. Надобно подготовить все. И чаны, в которых топить сало будут, и костры, колоды для разделки, дрова для коптилен и щепу. Травы. Соль…
– Печень жарили, - выдавила я. – Сразу… когда возвращались. По куску. Маленькому. Я её терпеть не могла, а мать заставляла. Говорила, что полезно очень. Надо.
Я сглотнула вязкую слюну.
Что сказать… меня и прочих девчонок моего возраста отправляли посуду намывать да натирать. Нет, так-то она чистая была, но все одно сполоснуть, начистить котлы до блеска.
Потом полы мести.
Скрести.
И как понимаю, не из великой на то надобности, но чтобы мы, занятые, не крутились под ногами, не мешали взрослым людям.
– Здесь… другое, - я усилием воли загоняю память в дальний угол разума. Нет их. Никого нет. И меня, той, прежней, упрямой и своевольной девчонки, тоже нет.
И Тихоня ничего не отвечает. Только поднимается. Смотрит на меня. И вздыхает.
– Его не здесь потрошили, - Бекшеев нарушает тишину. – Шкаф чистый. Да и неудобно… как мне кажется… в шкафу.
– Согласен. Потрошили. Да и в шкафу он не за ноги висел. Тут он…
Тихоня нырнул в шкаф.
– Крюки тут… внутри… такие, здоровущие. Таких не видел… ладно, давай второго. Посторонись.
– Помочь?
– Сиди! Он тут… давненько. Твою же ж мать… чтоб вас всех…
Ругался он душевно.
И долго.
А потом внутри что-то захрустело, и мушиный рой, притихший было, вновь пришел в движение. Проклятье… надеюсь, в части у них баня есть.
Сутки не вылезу.
Или…
– Давай…
Второе тело легло рядом с первым.
– Там еще есть, - Тихоня убрался в шкаф. – Погоди…
А я поняла, что все-таки осталось во мне что-то человеческое. Желудок сжался комом. Кислая слюна наполнила рот, и сколько бы ни глотала, меньше её не становилось.
Я ведь видела мертвецов.
Спокойно.
Много и разных.
Там. Раньше. И не все они были… обычными. Хватало изуродованных. Огнем. Бомбами. Хватало несвежих, потому что порой там, где мы шли, хоронить людей было некому. И тогда почему-то вид обугленных, искореженных, полуразложившихся порой тел оставлял меня равнодушной.
Что изменилось?
Или дело в том, что тогда все-таки была война?
– Давно лежит, - отстраненно заметил Бекшеев. – Надо кого-то из медиков… целителя бы. Точно бы сказал.
Матушку его, к примеру. Хотя… нет, пусть уж лучше на Дальнем остается. Целители должны людей лечить, а не это вот все…
Я прикрыла глаза, заставив себя успокоиться.
В самом-то деле…
Еще в обморок осталось, чтоб подтвердить звание нежной барышни. Это труп. Старый. Полуразложившийся и оттого мерзкий. Но всего-навсего труп.