Победитель. Апология
Шрифт:
Стало быть, заботясь о себе, она предавала не только будущего ребенка, которого обрекала на ущербное детство, но и тебя.
— Куда бы ты ни уехала, я все равно буду знать, что он есть. По сути, ты приговариваешь меня к вечной нравственной каторге. За что? На свете счастья нет, но есть покой и воля…
Так ходил ты из угла в угол по маленькой комнате и говорил, говорил, все более распаляя себя. Распаляя? Нет… Мысль о том, что у тебя где-то растет ребенок, будет висеть над тобой как дамоклов меч. Ничуть не преувеличивал ты, рисуя свои грядущие терзания. Фаина сидела неподвижно и больше не придерживала рукой кофточку.
Хотя ни Пшеничников, ни Башилов, ни рыжебородый мультипликатор не просили ее больше, ты считал своим долгом заставить ее играть. С безвольно опущенными руками сидела она перед закрытым пианино. Неторопливо приблизившись, ты сам поднял крышку. Глаза ее были закрыты.
— Мы ждем, — тихо напомнил ты.
Теперь вы оба молчали. Неподвижно застыли ее веки, губы, руки, и только кофточка, казалось, струится, стекая с узких плеч. Чувство меры играет колоссальную роль не только в фотоискусстве, о чем ты постоянно твердишь своим ученикам в студии, но и в жизни. Ты сказал все, что мог сказать, объяснил, разложил по полочкам, распахнулся до конца — теперь думай и решай, Фаина. Я не намерен суетиться и суесловить, жать на тебя — к твоему рассудку и сердцу взываю я. Нет, сначала к сердцу, а уж потом к рассудку. Оно мудрое у тебя, и ты не можешь так просто, не за понюшку табака, перешагнуть через человека. А тем более через того, кто не такой уж чужой тебе. Я не тороплю тебя, Фаина, у нас есть еще время (было около одиннадцати, в окно светило солнце), думай и решай.
А решение между тем уже подступило, только у нес недоставало мужества произнести его вслух. Хорошо, ты подождешь… Подойдя к примитивному «Рекорду», уверенным пальцем вдавил клавишу. Видишь, как я спокоен и как верю в тебя? Ты умница и все понимаешь…
Музыка зазвучала слишком громко, ты заботливо убавил звук. Регулятор барахлил. Надо бы купить ей приличную радиолу, ты давно бы сделал это, если бы не ее патологическая щепетильность.
Римский-Корсаков? Похоже, его сказочные интонации… Не спросил, однако, чтобы не отвлекать ее, а в том, что спросил себя, заинтересовался в такую минуту этим, увидел нечаянный залог, что все в конце концов будет хорошо.
Вот что примечательно. Фаина, если разобраться, была на периферии твоей жизни, главное же — интеллектуальный комфорт, дом, дочь, жена, успех, столичное приятели, да и благополучие тоже, ибо, как утверждал Сомерсет Моэм, ничто так не стесняет творческий дух, как утомительные заботы о хлебе насущном. Но не стало ее, второстепенной, — и главное враз утратило свой непреложный смысл. Что-то еще, очень, оказывается, важное для тебя, похоронил ты вместе с нею.
— Вы похоронили?
Не ты…
Цветов-то было много, спустя две недели ты убедился в этом по догнивающим остаткам, а вот венок — один. Эта мысль — что похороны были бедными — не давала тебе покоя. Играл ли оркестр?
Из всех ванночек на тебя глядели в красном свете ребячьи рожицы — азартные, счастливые, веселые, гордые… Еще бы — восседать в почти что настоящей ракете! Однако в позах угадывалась скованность, которую Каминский, снимая, не мог преодолеть. Встречались и технические ляпы, непростительные даже для набережного фотографа. Тем не менее ты добросовестно шлепал картинку за картинкой, а в нескольких кварталах от тебя неведомые тебе
— Фаина Ильинична заболела, — услышал ты в трубке, когда, трижды не застав ее в понедельник дома, позвонил, обеспокоенный, на работу.
— Что-нибудь серьезное?
— Пока неизвестно… Она в больнице… — И столько тревоги и ожидания было в голосе (ожидания чего? Что ты объяснишь, что с ней?), что ты, не дожидаясь, пока станут допытываться, кто это, буркнул нечто среднее между извинением и благодарностью и положил трубку.
Сколько пар заинтригованных глаз впилось бы в тебя, явись ты на эти похороны! Занявшись пленкой Каминского, ты, сам того не ведая, оградил ее память от оскорбительного любопытства.
Почему мать решила похоронить единственную дочь здесь, в чужом городе, а не у себя, что было б так логично? Дорого перевозить тело? Но еще дороже приезжать самой, чтобы ухаживать за могилой или хотя бы просто посидеть возле дочери.
— Маме нравится Витта…
Вот как? Неужели есть люди, которым нравится Витта?
Фаина вряд ли принадлежала к их числу. Но тогда почему закопала она себя в этой глуши? Ты осторожно спросил ее об этом, весьма осторожно, и тотчас почувствовал, как напряглась она. На миг блеснули глаза — лишь на миг, неуверенно и недосказанно, как бы прося не судить ее слишком строго за то, что она так неумело распорядилась своей жизнью. Время упущено, и она чувствовала себя виноватой — перед тобой, потому что ты ведь сострадаешь ей и этим причиняешь себе неудобства.
— Маме скучно одной. Она хочет поменяться сюда. Когда на пенсию уйдет.
Ты насторожился. Поменяться? Сейчас ты мог пожаловать к ней в любое время дня и ночи, а если под боком будет мама… Пусть даже не в одной квартире — в одном городе. Однако у тебя достало такта не выразить своего неудовольствия. Вежливо подлив в ее и без того полный бокал еще немного, ты на три четверти наполнил слой, сделал несколько внимательных глотков. Ни слова не проронил, но от Фаины не укрылась твоя озабоченность.
— Это еще не точно… — А глаза украдкой и виновато обрадовались. Чему? Тому, что так близко к сердцу принял возможную помеху? Значит, ты действительно дорожишь ею… С неловкой благодарностью протянула бокал, но лишь самую малость: может, ты обиделся, и тебе не хочется чокаться с ней? Смешная, когда ты обижался? Вы чокнулись, и она старательно выпила до дна — за вашу любовь, которая, оказывается, сильнее, чем она надеялась, за твой страх потерять ее и уж, во всяком случае, не за маму, которая когда еще пожалует сюда!
От тебя ускользнуло непосредственное значение произнесенных ею слов, но их суть ты постиг сразу. Согласна, уступила… Ты ждал этого — терпеливо, долгие минуты, дисциплинированно вслушиваясь в такую нелепую сейчас музыку и даже пытаясь определить, действительно ли это Римский-Корсаков; ждал и был уверен, что она откажется от своего безумного плана — столь вески твои доводы. И вот наконец это прозвучало. Даже сама краткость свидетельствовала об отступлении: на более длинную фразу ее не хватило б, эта-то далась с трудом. Еще чуть-чуть, и голос задрожал бы, порвался, но она успела.