Победитель. Апология
Шрифт:
— Иными словами, он любит вкусно поесть?
— А почему бы и нет? Сейчас не голод, так что человек вправе позволить себе некоторую разборчивость в еде.
Пауза, как сказал бы Кнут Гамсун, только тихо вздыхают за столом с гнутыми ножками. Ты понимаешь, что означает это: было время, когда Кеша Мальгинов довольствовался чаем с акацией.
— А возвращаясь домой, продолжал чаепитие с немецким шоколадом.
Старая женщина обескуражена этой репликой, оба ее глаза, и живой и мертвый, беспомощно моргают.
— Я не знала… И это было так давно. Ему было семь лет.
— Девять.
— Ну все равно… Что он понимал тогда! Да и потом, это не имеет отношения к делу.
— Все ко всему имеет отношение.
Недурно! Зал по достоинству оценивает античную красоту этой реплики.
— Так вы утверждаете, что вечером двадцать шестого октября он не испытывал страха?
— Абсолютно!
— Может ли еще кто-либо подтвердить это?
Может! В просторный зал под стеклянным куполом с витражами робко входит лопоухий подросток.
Безнадежно испорченных негативов почти не бывает, искусным и терпеливым позитивным процессом можно многое исправить, и ты показывал — как, а Летучая Мышь и другие ребята внимательно следили. Свет, кадрирование, поиски оптимального размера отпечатка, варианты с бумагой и проявителем, ибо гидрохинон дает совсем другой эффект, нежели метол, — всю эту работу ты проводил самолично, хотя в обычные дни ограничивался словесными указаниями. А тут — самолично. Выйдя из больницы (и уж во всяком случае, не на цыпочках!), некоторое время колесил по городу, потом вспомнил, что у тебя сегодня занятие со студийцами, и поспешил туда — обрадовался и поспешил, и все в этот вечер делал сам, а ребята жадно глядели. Пора было расходиться, уборщица раз или два заглянула к вам, а ты все возился, хотя дома тебя ждала кефаль по-гречески, приготовленная великолепно.
Ничто не насторожило тебя: ни равнодушие, чуть брезгливое даже, к любимому ее торту-безе, ни рассеянность, с какой она слушала твой небрежный рассказ о триумфальном успехе на республиканской выставке, ни насильственная улыбка, выдавленная в ответ на твой облегченный вздох, что курортный сезон, слава богу, кончился, а выдался он сумасшедшим — по двадцать пятое сентября вход на пляж был платным — неслыханно! — и ты лишь в минувшее воскресенье свернул наконец свою лавочку; стало быть, теперь вы будете видеться чаще… — ничто не насторожило, но лишь до поры до времени. Стоило проклюнуться подозрению, как все разбежалось и смирненько встало на свои места. Торт, к которому она не притронулась, странная рассеянность, хотя обычно, когда ты появлялся, особенно после столь продолжительного отсутствия, она смотрела и слушала с вниманием неослабным, слишком вялая радость по поводу свободы, которую ты наконец обрел, — все встало на свои места и закончило ряд, который, оказывается, протянулся через все ваши отношения и вот теперь логически завершился. Выйдя от нее в смятении и страхе, который ты, разумеется, достойно скрыл (Вот!.. Но это был совсем другой страх, да и Фаина никогда не стала бы свидетельствовать против тебя. Никогда!), ты пристально вгляделся в ваши три года — три года и четыре месяца, если быть точным, — и всюду обнаружил пунктир этого вдруг завершившегося ряда. Тебя ужаснуло: как же ты был слеп! — и сам поправил себя: не слеп, нет, иначе черточки пунктира не засели бы в твоей памяти — не слеп, а преступно беспечен. Впрочем, даже в беспечности ты не мог упрекнуть себя.
Вы тихо лежали рядышком, и ты спросил, преодолев инстинктивную неприязнь к заботам и разговорам подобного рода:
— А ты… Ты достаточно предусмотрительна?
Вопрос, собственно, был риторическим, и даже не вопросом, а деликатным предупреждением, которого ты никогда не позволил бы по отношению к другой женщине. Но тут налицо была явная неопытность.
— Достаточно.
За счет природной стыдливости отнес ты ее напряженный тон. Тебе и в голову не пришло, что, спрашивая, ты не благо делаешь, не заботу проявляешь, а бьешь по больному месту.
Кроме тебя, купалась уже вся Витта — во всяком случае, все мальчишки, тебе же не дозволялось, потому что холодно, вода не достигла какой-то там температуры, сирень не доцвела, а покуда сирень в цвету… — и т. д. С тоскою и тайным стыдом за неотступную опеку,
— Своих сначала роди! — отбрила она.
У тети Шуры дернулись губы.
— Какая же ты… Какая… — Но договорить не смогла, больно, изо всех сил, зажмурила глаза, повернулась и пошла по двору, благоухающему майской сиренью, — маленькая простоволосая женщина, уже вся седая, и довоенная штопаная кофточка висела на ней как на покосившихся в шкафу плечиках.
— В родные места, — повторил ты, потому что тебе показалось, что до нее не дошло, о чем ты. — Тамбов, Кирсанов…
Но и тут она не проронила ни слова, только смотрела на тебя, и ее старое лицо уставало на твоих глазах — уставало и как-то таяло все.
— Здесь я возьму тебе билет, — объяснял ты. — Может, и обратно сразу. А если не получится — позвоню туда. Там все сделают.
Разумеется, никаких приятелей т а м у тебя не было, но кто упустит шанс заиметь в курортном городе знакомого, да еще чем-то обязанного вам? Таким образом, от тети Шуры требовалось только одно — желание.
— Хочешь — на самолете, хочешь — на поезде. Я думаю, на поезде лучше. Спокойней. Да и страну посмотришь. Хотя… Ты ведь не летала на самолете?
С трудом сглотнула старая тетя комок в горле.
— Родной мой… — только и выговорили ее ссохшиеся губы.
Суду, видите ли, необходимо знать, почему вдруг затеял ты эту поездку. Именно теперь, когда не стало пострадавшей… Не надо мудрить! Не надо искать криминала там, где его нет. Это одинокая старая женщина, о которой, кроме тебя, позаботиться некому. Одинокая.
Она стеснялась своей стыдливости — женщина в ее возрасте, считала она, должна держать себя с мужчиной куда смелее; стеснялась, полагая, что этой своей стыдливостью она как бы претендует на молодость и абсолютную, без единого исключения, неопытность, которых в ней не было, уж молодости-то особенно. А вокруг столько юных существ — красивых, ярких, исполненных умения и обворожительного бесстыдства. И всем им ты предпочел ее! Благодарная, разве могла она хоть в чем-нибудь отказать тебе! Тебе нравится ласкать и трогать и рассматривать, лежа головой на сомкнутых коленях, ее грудь? Хорошо… Ни единого слова против, только руки, импульсивно дернувшись, пытаются замкнуться крест-накрест, но ты спокойно удерживаешь их, опускаешь, легко преодолевая их невольную упругость. Вот так… Грудь близко и тяжело белеет над твоими без очков глазами.
— Свет потушим… — уже не надеясь, шепчет она, но ты только ласково улыбаешься ее целомудренной наивности. Чутким пальцем ведешь по тонкой, изумительной белизны коже с голубыми прожилками, подкрадываешься к коричневому соску, который пугливо съеживается, темнеет, пупырышки выступают на нем. Оживают руки, чтобы скреститься на груди, но ты терпеливо успокаиваешь их, а затем осторожно наклоняешь к себе ее упрямящийся стан — все ближе, ближе и вот уже твой язык касается твердого соска. В истоме прикрываешь глаза, а когда по истечении остановившегося времени что-то — быть может, ее полная неподвижность — заставляет тебя открыть их, ты вдруг видишь ужас в ее устремленном на тебя взгляде. Ужас!