Победитель. Апология
Шрифт:
Щуплого, молочно-белого судью, доселе ведущего процесс с видимым беспристрастием, даже равнодушием, заинтересовали рассуждения о пунктире. Он поднял голову, и на его куполообразном лбу с прилизанными волосками отразился радужный блик витражей. Однако недолог был этот интерес к тебе, погас, потому что его внимание привлекла вдруг божья коровка, неведомо как оказавшаяся под непроницаемым куполом дворца правосудия. Взяв ее осторожными пальцами, сажает на тыльную сторону ладони и тихонько дует, но не так, чтобы она улетела, а чтобы только выпростала прозрачные крылья. Как, интересно, умещаются они там?
Ты не жалеешь красок, расписывая самоотверженность своей старой тетки, спасшей с тремя другими женщинами одиннадцать оставшихся в
— Настоящие художники — всегда в чем-то дети, — заметила Лариса и чуть поморщила лоб под сложным сооружением из красно-рыжих тонких волос. Странно, но ты не знаешь, есть ли у нее дети. Даже такого вопроса никогда не возникало у тебя.
Теперь ты ясно понимал, что все должно было кончиться именно так — так, а не иначе. Запоздалое прозрение! В голых ветвях гудел ветер — ты еще с каким-то чужим недоумением подумал, как же так: листьев нету, облетели (как рано в этом году!), ничто не мешает ветру, и он должен бы беспрепятственно и, стало быть, бесшумно проходить сквозь кроны, а он гудит и завывает. Сквер пуст, горят низкие фонари в форме бутонов, растущих прямо из земли, в их пустом свете решетчато поблескивают беспризорные скамейки. Ни души… Под ногами скрипит песок. Ты идешь, глубоко засунув руки в карманы плаща и нахлобучив шляпу.
Далеко за спиной завизжал, поворачивая в парк, трамвай. Последний? Нет, еще рано, двенадцатый час, а город вымер. Ты не спешишь домой, хотя так надежно, так тепло и уютно сейчас дома.
На вешалке длинный и теплый, с бордовыми отворотами халат, а возле вольтеровского кресла на столике с гнутыми ножками (так это его ты пожертвовал защитнику в мифическом процессе?) — японский транзистор. Электрический камин включается нажатием клавиши, стоит только протянуть руку. Женщина, к которой на улице так и липнут мужские взгляды, проходит к стеллажам. Жена…
Боже, какие трудные дни предстоят тебе! Надо внимательно обдумать план действий. Не спеша и внимательно.
Откинувшись на спинку кресла, закрыть бы сейчас глаза, легким движением пальца найти знакомую станцию и сквозь прикрытые веки чувствовать затейливую игру огня в электрическом камине. Потом протянуть руку, наугад взять томик и погрузиться в прихотливый мир, о котором автор повествует с такой изысканностью. Событий почти нет, а если и случается что-то, то этого с лихвой хватает на добрую сотню страниц. Вот ведь жил человек: читал книги, любил бабушку, морем любовался, смаковал пирожное «мадлен» (здесь — безе, там — «мадлен»), гулял то по направлению к Свану, то по направлению к Германту, а затем, дабы оправдать в глазах человечества, а главное — в собственных — свое сибаритское существование, написал обо всем этом предлинный и вроде бы беспристрастный, на самом же деле полный скрытого упоения отчет. Именно им заряжена каждая фраза. Сколько счастливых минут доставило тебе это нелегкое, но благодарное чтение!
Ты старый волк, и ты понимаешь, что, как не бесконечен этот кошмарный вечер, когда-нибудь он не только кончится, но и останется далеко позади, ты даже вспомнишь о нем с элегической грустью — вот как тяжко было! Однако это ухищренное заглядывание из лучезарного будущего в зыбкое сегодня не помогало, спокойствие не снисходило на тебя, ты нервничал и боялся.
Мать и дочь в больничном вестибюле, надменный мужик в дверях, мешавший поскорей выскочить вон, Летучая Мышь, кефаль по-гречески, пытливый взгляд Натали — все стремглав летело и в то же время двигалось нереально медленно. Ты понятия не имел, что будет завтра, но что-то же будет, время,
На специальном столике с вмонтированным автосекретарем стоял телефон. Ты несколько раз украдкой посматривал на него, взгляд твой уползал и снова возвращался. Потом ты встал, вышел в прихожую и осторожно, чтобы не слышала гремящая посудой в кухне жена, выгреб из кармана плаща мелочь. Двухкопеечных монет не было. Тогда, помедлив, ты быстро запустил руку в карман Натальиного пальто. Там было несколько медяков, и среди них — три двухкопеечные. Сначала ты взял вое три, потом одну монету опустил обратно. Она звякнула, ты замер, и в кухне тоже замерло все. Потом полилась вода. С напряжением, без торопливости стал надевать плащ; главное — без торопливости.
— У меня вопрос к подсудимому.
Ты замираешь — как тогда, в прихожей у вешалки, с зажатыми в кулаке монетами. Тебе известно, что это за вопрос, ты ждал его — ждал с самого начала, но ты еще не готов отвечать на него.
— Чувствовали вы сострадание к умершей?
С облегчением переводишь дух. Не то… На этот вопрос ты готов ответить.
Всего два с небольшим месяца минуло, как появился на ее могиле этот временный памятник, а южная зима с ее дождями и ветрами уже сделала свое дело: первая буква фамилии стерлась. Ни холмик, уже осевший, ни примитивное фото (твой последний студиец работает профессиональней), ни мысль, которую ты настойчиво прокручивал в себе: «Она умерла. Она вот здесь. Не она, а то, что осталось от нее…» — ничто не пронимало тебя, ты был глухо заперт изнутри, но ее искаженная фамилия вдруг отомкнула заветный ларец. Губы задрожали и поползли.
— Но это было два месяца спустя. В то самое время, когда вы упорно уговаривали старую тетю поехать с вами в Кирсанов. Нас же интересует другое: что испытывали вы в т о т вечер?
— В тот? В тот вечер я вышел из дома, чтобы позвонить в больницу. Я хотел узнать, от чего она умерла.
С моря дул ветер. То ли он принес влагу, то ли прошел дождь, пока ты ел кефаль по-гречески, но только тротуар был мокрым и листья не шуршали под ногами, как в ту ночь, когда ты вышел от нее, а она осталась — с подкатившей к горлу дурнотой и глазами, полными мольбы и ужаса: ты видишь ее такой! Дошел до театральной площади, постоял, издали глядя на выключенные автоматы газированной воды. Боже, как далеко еще до утра! Сумасшедший вихрь последних дней — все торопится, мельтешит, голова кругом — и в то же время так медленно все!
Чужие ноги — твои ноги — с усилием отрываются от земли, делают гигантский шаг (на миг ты даже зависаешь в воздухе), затем опускаются — и снова вверх. Бежишь. Да-да, бежишь, хотя трудно представить себе что-либо более медленное. За тобой с улюлюканьем и гиком гонится толпа: «Вон он, держи! В гимнастерке!» Ты сжимаешь в руке чужую шапку. Мех гладок и шелковист, холодит пальцы. Ты не воровал ее, хотя это действительно не твоя шапка — бог весть как она очутилась у тебя. Надо бы остановиться и все объяснить им, но ведь налетят, раздавят — и ты наращиваешь темп. Вокруг тебя — старинные величественные шифоньеры и кровати с шишечками. На панцирной сетке сидит, по-турецки поджав ноги, осклабившаяся старуха. Она чем-то запускает в тебя, но то, чем она запускает, летит медленно и растворяется в горячем мареве. И тут вдруг ты с ужасом понимаешь, что сейчас старуха проворно вскочит с кровати, бросится наперерез тебе и подставит ножку — со всего маха шмякнешься ты в пыль лицом. Настигнув, будут бить ногами в сапогах — в лицо, в лицо, а тебе некуда спрятать его. Изо всех сил вжимаешься в жаркую землю с окурками и семечной скорлупой. Как душно! Хочешь проснуться (опять спишь на животе, лицом в подушку!), но не можешь, а дальше медлить некуда, потому что еще миг — и двенадцатилетний подросток, подлетевший вместе с толпой, саданет носком сандалии под ребро, в самое чувствительное место. Ты даже успеваешь разглядеть эту новенькую и потому особенно твердую, особенно опасную сандалию.