Победитель
Шрифт:
Фима оказался более устойчивым по отношению к трудностям их полувоенного быта. Он, конечно, понимал, что почти все, чему их здесь так усердно учили, никогда в жизни ему не пригодится, кроме, разве что, способности переносить эти трудности, матерщины и умения по возможности игнорировать глупые приказы начальства. Так оно и случилось, и на фронте ему пришлось почти всему переучиваться заново. Но тогда он воспринимал свою «боевую» жизнь как данность и как явление временное. Тем более, что даже в густой тьме того тупика, в котором он оказался, время от времени мог блеснуть лучик света, напоминавший о том, что даже в самом безнадежном существовании могут быть свои радости бытия.
К таким лучам света в темном царстве относилась работы в хозяйственной части, куда Фимино отделение иногда попадало вместо учебных занятий. В погребах, где счастливые курсанты перебирали продукты длительного хранения, царила вечная прохлада, и кроме того там была квашеная капуста,
Не менее заманчивой была и работа на кухне, завершавшаяся обычно чисткой огромных котлов. Во время этой процедуры можно было наесться до отвала такой вкуснятины, как поджаренная каша, пристававшая к стенкам котлов, в которые «чистильщики» помещались с головой.
Однако самой приятной для Фимы была «нагрузка», не связанная с возможностями набить желудок, — в день, когда по разнарядке его включали в состав военного патруля, расхаживавшего по городу. Цель патруля состояла в проверке документов у всех встречных военнослужащих и наличия у них документов, разрешающих находиться вне части. Следовало также изымать оружие у тех, кто не имел на это права. Под понятие «оружие» по указанию военной комендатуры попадали и ножи, которые узбеки носили в красивых футлярах на поясах. Несмотря на то что эти ножи были частью национального костюма, они подлежали изъятию. Все это происходило, конечно, только в черте города, а в сельской местности никто к «вооруженным» узбекам не приставал. Маршруты движения патрулей не оговаривались, не требовалось и обязательное перемещение строем, и патрульные курсанты ходили куда и сколько хотели, наслаждаясь прелестями почти гражданской жизни. Можно было побывать на базаре, зайти в магазин, а однажды Фима даже заглянул к фотографу и сфотографировался «на память». Эта фотография так и осталась его единственным снимком, на котором он был в военной форме.
При относительно хорошей кормежке в училище, Фиме, как и многим другим, все же временами хотелось отведать «гражданской» еды, вспомнить свою свободную жизнь. Небольшой запас денег, образовавшийся, в основном, в результате продажи одежды перед первой баней, был почти у каждого, и это позволяло чем-нибудь побаловать себя во время патрульных прогулок. Впрочем, была и другая возможность угоститься вкусной лепешкой, если повезет чуть-чуть и попадешь в команду, направляемую на рытье огромной выгребной ямы под многоместный «воинский» сортир. Разработка этого почти платоновского котлована в удаленной части плаца под самой крепостной стеной была, по-видимому, общепризнанным долгостроем, потому что, придя в училище, Фима уже застал там глубокую яму, а когда покидал Наманганскую крепость, конца этому славному строительству еще не предвиделось. Сама по себе работа в яме, конечно, была не столь приятной, как патрульная прогулка или поглощение квашеной капусты в прохладном погребе, но все же предпочтительнее, чем муштра и «тактические занятия» на далеком стрельбище. А главное, что предыдущие поколения землекопов проделали в стене крепости на уровне верха ямы в не просматривающейся издали ее части сквозной круглый проход, в который свободно могла войти рука с каким-нибудь небольшим предметом. В рабочее время у наружного отверстия этого прохода, в парке, почти всегда сидели девочки-узбечки с лепешками. Если в проходе появлялась курсантская рука с красненькой «десяткой», именовавшейся по старинке «червонцем», одна из девочек (у них там, вероятно, соблюдалась очередь) брала денежку и просовывала в проход свежую лепешку величиной с большое блюдце, тонкую посередине, где при изготовлении тесто протыкалось круглой редкой щеткой, и пухлой по краю. Несмотря на то что обмен шел «в темную», никакого надувательства не наблюдалось, и обе стороны были предельно честны.
Однажды над самой возможностью обретения этих мелких утех возникла серьезная угроза: поползли слухи, что всю наличность у курсантов выгребут на «государственный заем» — одно из любимых ежегодных мероприятий советских финансистов. Но потом поступило разъяснение, что заем будет взыскиваться уже с офицерских зарплат после окончания училища, и на радостях каждый курсант подписался на свою будущую годовую зарплату, надеясь, что проживет на довольствие и сможет обойтись без денег.
В общем для Фимы, кое-как приспособившегося к военной жизни, все складывалось не так уж плохо, и учебные тяготы жаркого лета сорок третьего года в далекой от фронта Ферганской долине скрашивались добрыми вестями с «театра» военных действий, особенно в конце июля — начале августа, когда голос Левитана, сообщавший об освобождении больших и малых городов, приобрел особую торжественность, а в Москве загремели победные салюты. По всем общедоступным информационным признакам создавалось впечатление, что немец побежал, и казалось, что чаяниям курсантов Харьковского пехотного училища в Намангане суждено сбыться, и офицерские погоны они наденут как раз к параду окончательной победы. Может быть так оно
Глава третья
Дан приказ: ему на запад…
Вслед за этой грозной вестью, о которой каким-то образом почти сразу узнали родные курсантов, в училище началась бурная невидимая подковерная работа. Родителям очень не хотелось, чтобы их чада покинули хоть и не вполне благоустроенную, но очень удаленную от войны прекрасную Ферганскую долину и геройски полегли на полях сражений. Не будем их за это осуждать. Директива содержала несколько лазеек. Одна из них была связана с тем, что ее авторы полагали, что все мужчины 1924-го и более ранних годов уже находятся на фронте, и выполняя ее, училищное начальство могло по формальным соображениям в случае «настойчивых» просьб особо «активных» родителей исключить из «фронтовых списков» всех переростков. Фиме запомнился один из них: еврейский парень из другого отделения, считавшийся непутевым: форма на нем висела, как на огородном чучеле, его обмотки разматывались на марше, на них наступал идущий следом, и строй сбивался, его уделом были бесконечные «наряды вне очереди». Он был объектом насмешек, но контингент училища отличался высоким моральным здоровьем, и шутки, отпускаемые курсантами по адресу неумехи, никогда не задевали его национальное достоинство, даже тогда, когда он, ухитрившийся родиться в конце декабря 1924 года, оказался среди тех, кто провожал эшелон будущих фронтовиков, и как потом случайно узнал Фима, впоследствии все-таки получил офицерское звание.
Проводы проходили под музыку — училищный оркестр радостно играл военные марши. Радостно, потому что начальнику училища было предоставлено право не включать в фронтовые списки курсантов, входивших в музыкальный взвод, независимо от их года рождения. У Фимы же не было ни родителей, способных «нажать» и «помочь», ни музыкального образования: от положенной каждому еврейскому ребенку скрипки он отбился после одного года занятий, преодолев сопротивление родителей, желавших иметь сына-музыканта, а его «должность» ротного запевалы не могла в этом случае служить ему охранной грамотой.
В последний день в училище всем отбывающим выдали новое обмундирование — гимнастерки и брюки из толстого сатина (ластика) и ботинки. Фиме достались очень некрасивые ботинки из «выворотки». Заметив его расстройство, его бывалый взводный сказал, что ему повезло и что эти ботинки его не подведут, в чем Фима впоследствии имел возможность убедиться. В состав амуниции входили также все те же пилотки и солдатские алюминиевые двухлитровые котелки и тяжелые фляги из толстого зеленого стекла.
Переодевшись и укомплектовав свои вещевые мешки, будущие фронтовики последний раз прошлись с маршем и с песнями по улицам Намангана. Запевалой, как всегда, был Фима. Потом состоялась шумная и веселая погрузка в эшелон, состоявший из теплушек. Фима в одной из них не без труда захватил и отстоял свое место на верхних нарах у узкого окошка, и поезд тронулся.
Путь их лежал через Коканд, где на перроне вокзала собралось множество родителей, но эшелон по всем правилам советского гуманизма при приближении к станции только прибавил ходу и на большой скорости промчался мимо тех, кто надеялся, может быть, в последний раз, увидеть своих детей. Еще на подъезде к Коканду стемнело, на землю спустилась непроглядная южная безлунная ночь, и Фима в своем окошке видел лишь яркие звезды и огни города, постепенно тающие во тьме. «Кокандский фронт» в его жизни остался позади, и Фима навсегда покинул эти края, где пока еще оставалась его семья.
А на следующий день был Ташкент.
В Ташкенте наманганской команде прямо в эшелоне заменили курсантские погоны на солдатские, и эта «полувоенная операция» сразу же отразилась на их уровне жизни: относительно сытое курсантское пищевое довольствие сменил полуголодный солдатский паек. После недолгой стоянки эшелон двинулся дальше на север, а навстречу ему один за другим шли поезда эвакуационных госпиталей. По-видимому, лечебные процедуры в этих поездах не прекращались ни на минуту, и вдоль всей дороги у насыпей валялись гипсовые «руки» и «ноги». Такой Фима впервые увидел войну, но это было только начало.