Почему я стал символистом...
Шрифт:
Слово «община» беру я как знак, символ, а не в его корневом и ужасном смысле («общ.»); «общее» в живой социальной организации, никому не принадлежа, бежит, струится, сливается, и вновь разбивается, ни мгновения не оставаясь равным себе; «общее» моей общины никогда не «обще», но социал-индивидуально; так о нем говорят символы апостола Павла, эмблемы Штейнера, знаки высших математических дисциплин: язык математики, теории знания, искусства, символов религии, биение подлинного социального ритма никогда не говорят о таком «общем», которое появляется, искажая эмблемы, как скоро начинает действовать в нас наш склероз: склероз «общественности»
Сколько раз это было сказано; но все сказанное «обществом» распято: во веки веков.
Даже я, относительно свободный, упал в обморок, когда увидел, до какой степени я жил в «обществе».
«Храм» этого общества был сожжен в моей душе приблизительно в эпоху пожара «Гетеанума»; железобетонная мемория стоит на этом месте: «Memento mori!» А знак «Гетеанума» я приподнял над душой моей в октябре 1913 года после курса Штейнера «Пятое Евангелие». Храм души моей стоял на норвежских высотах; и увиделся ясно в местах перевала горного хребта, у ледников, откуда впоследствии взят камень для куполов сгоревшего храма; даже так взятый камень не смог быть куполом, потому что камень подножие, и нельзя себя под ним хоронить; купол один небо.
А я…
Я пошел в Дорнах: себя завалить камнем; камень склепа, или молчание моих лет о том, что угнетало меня (1916 1921 годов), все равно стал криком, но… криком «бунта»; и… камень упал.
В 1913 году я известил письмом Штейнера о принятом решении; и о новом решении моем 1921 года Штейнер был извещен письмом; он молчал: и в 1913 году, и в 1921 году; об «этом» мы не говорили; но мы оба знали об «этом».
Мы говорили много: до, во время и после (уже в 1923 году); стало быть, не вопрос о камне был главный вопрос; не он соединил меня с Доктором.
Запах духов, смешанный с разложением, ложный «донкихотизм», крест и терн, но без роз и зорь Духа; я видел в других, принявших путь, ужасное перерождение в них так повеленной жертвы; жертва была не принята; и эти другие (я знаю их) душевно окаменели: от так понятой их жертвы; она была в пустоту. Жертва была представлением о жертве в неправильной медитации; и отсюда рост сырого подземелья: запах плесени, черви, механизация коллектива, или установка гигантской душечерпательной машины, проводящей душевную жизнь в «общий», но от всего закупоренный бак. При этой неправильной системе себя связания с механизмом «Общества» менее активные, менее умные, менее горячие не только не рискуют, но даже теплеют «чуть-чуть» за счет жарких и умных; а те разрываются, откуда картина бесплодных бунтов, катастроф, до… героических смертей.
Героически сгорели: София Штинде, Христиан Моргенштерн, и пусто бунтовали: Эллис, Поольман, Энглерт, Геш, Шпренгель, Минцлова, сколькие?
А «бак» молчал; и сияющее благополучие осеняло средних и теплых.
«О, если бы ты был холоден или горяч» (Откровение).
Мой «запах трупа» узнание всей бесплодицы моих 9-летних горений в «Обществе»; но как, зная «Общество», я мог гореть? Меня подвела иезуитская фальшь: «эсотерическая общественность»!
Я отдал жизнь письмом 1913 года; мне подарили «вахтера»; я отдал силы в работе эпохи 1916 1921 годов, мне подарили «большевика» и «предателя» (клевета о романе «Доктор Доннер»); я сказал: «Возьмите всего меня»; мне ответили: «Мало, давай и жену свою». Отдал сказали: «Иди на все четыре стороны; ты отдал все и больше не нужен нам». О моих медитативных работах раз выразился Штейнер: «Ваши интуиции совершенно верны» («интуиции» об ангельских иерархиях, включая… Престолов); и тем не менее
И «интуиции» сгорели: я никогда не вспоминал о них с 1915 года.
Для кого? И для чего?
Громадный купол стоял; новый «синтез» готовился; и потому, что он был «синтезом», он не стал «символом». Синтез заговорил многоустыми «Рэднерами» в многочисленных городах Германии: и богато, и пышно!
Но «Символы не говорят: они молча кивают».
Ничто не «кивнуло» мне.
«Кивнул» Рудольф Штейнер.
Но при чем… «Общество»?
Говорю образами и притчами, потому что не все еще печати сняты мной с еще опечатанной мудрости; еще намек не прогляден; и не все трупные пелены сброшены с выходящего из гроба.
17
Мне не раз говорили: «Неужели вы не могли обойтись без ужасной сцены истязания в вашем последнем романе; она жестока».
Теперь, когда и роман позади, отвечу на эти слова правдивым ответом, который мне до сих пор было стыдно произнести вслух; сцена истязаний профессора лишь объективизация в образе, вставшем передо мною, того, что сидело во мне, с чем я был соединен; эти истязания во мне разыгрывались; мне казалось в Берлине, что меня истязают; с переживаниями 1922 года связывались переживания вереницы лет: от детских напраслин, через «дурачка», через «безумца» стихотворения 1904 года, через «Затерзали пророка полей» (из стихотворения 1907 года), через «обвиненного» в чем-то Метнером, через «темную личность» антропософских сплетен 1915 года, через «бывшего человека» 1921 года тянулась, усиливаясь, меня терзающая нота; и в 1922 году воскликнулось: за что терзает меня? Я бегал в цоссенских полях, переживая муки, которым не было ни образа, ни названия и которые тщетно силился я угасить в вине; а когда мука стала отделяться от меня, то образ меня самого встал передо мною; и на бумагу полились фразы:
«Висел затемнелой своей головою, с запеками крови…; и мучился немо оскаленный рот. И казалось, что он перманентно давился заглотанной тряпкою, грязной и пыльной».
Или:
«В диком безумии взгляда безумия не было; но была твердость: отчета потребовать: на основании какого закона возникла такая вертучка миров, где… глаза выжигают».
Или:
«Этот взгляд одноокий… подмигивал мимоидущим: „Я знаю, не можешь за мною идти: я иду по дороге, которой еще не ходили“».
Так я себя переживал в Цоссене 1922 года, когда писал книгу стихов. И на вопрос, отчего так жестоко я обошелся с профессором, я ответил бы: «Отчего так жестоко со мной обошлась жизнь?»
Вскоре я стал плясать фокстрот: невропатолог мне прописал максимум движений, а учительниц… эвритмии… при мне не было: где они были со своей «хейль-эвритри»? Спасибо и аритмии: движения рук и ног помогли.
Невропатолог был прав.
18
Тот мировоззрительный строй, который искал я некогда уплотнить и в систему, не имел ничего общего с обычным пониманием символизма 1) у русской публики, разумеющей под символизмом ей самой неясный «модернизм», 2) у французских символистов, ратовавших за школочку, 3) у ряда мыслителей, подставлявших сюда лишь рационалистический синтетизм, отчего «гегелианство» вылуплялось опять и опять со всеми ветхими ошибками, имеющими место.