Под чистыми звездами. Советский рассказ 30-х годов
Шрифт:
— Почему?
— Видишь ли, есть законы природы, которые… Трудно с ними бороться неразвитому мозгу… И вообще… Вот наш вагон трамвая — идет на Курский вокзал… Нажми-ка педали, авось на площадку втиснемся…
Так они поехали вдвоем, в начале октября, с багажом очень несложным и легким. В купе плацкартного жесткого вагона Костя мало наблюдал из окна эти пробегающие мимо картины жизни бойких станций, глухих полустанков, удручающе-скучных после Москвы деревень и пустых полей: быстро утомили его их однообразие и бесконечность. Но зато с большим любопытством воззрился он на соседа по купе, очень напряженно, точно тащил он шестипудовый куль, писавшего в измятой тетради какой-то
По тем косвенным раздраженным взглядам, какие бросал при этом занятии суровый человек из-под желтых крупных костлявых надбровий, Костя понял еще, что ему больше всего мешают писать соседи слева: какая-то женщина с черными бровями и родинкой на носу и ребенок ее лет четырех, которого звала она Ариком.
Правда, была это очень веселая мать очень бойкого сыночка, и оба они все время хохотали наперебой, потому что играли в желуди. Мать, черноволосая и молодая, все прятала от мальчика эти крупные зеленые блестящие желуди, а мальчик не должен был смотреть, куда она прячет их, однако очень хитро подглядывал и всегда безошибочно лез именно туда, где были спрятаны желуди.
— Жулик! Ловкий ты жулик! — кричала мать, и оба хохотали.
Их игру неприятно было наблюдать Косте, потому что вспоминалась мачеха, которая жила теперь в Москве в их квартире, и мать, которая от них уехала вот уже года два назад и взяла с собой младшего брата Кости, которого звали если полностью, то «Московский институт тесовых ящиков», а сокращенно — Митя. Неприязненно косясь на Арика и его мать, Костя представлял, как так же вот мелькают теперь перед глазами Мити голые до локтей, мягкие, теплые, белые, проворные руки матери и тоже прячут желуди в рукава, в карманы, в дорожную корзинку… Завидно ему, пожалуй, не было, однако казалось ему, что было бы все-таки гораздо лучше, если бы тут в купе вместо этой чернобровой, чужой женщины с родинкой на носу сидела мать, а вместо плутоватого Арика простодушный Митя.
Он знал, что его мать с Митей и с новым своим мужем живут где-то в Харькове, и когда кондуктор прокричал: «Граждане, скоро Харьков!» — Костя очень забеспокоился.
— Харьков сейчас! Харьков! — начал он тормошить спавшего отца.
— А? Харьков? Ну что ж… — перевернулся отец, не открывая глаз.
— Собираться будем! Укладываться! — не отставал от него Костя.
— Зачем? — спросил отец, приоткрыв один глаз.
— Как зачем?.. А куда же мы едем?
— Мы, брат, едем на конец света…
— Где это «конец света»?
— А где железная дорога кончится, там и конец… Там и встанем…
— А это… это близко от Харькова?
— Можешь не беспокоиться… и меня не беспокой… далеко, очень.
Костя долго смотрел на такой знакомый ему с начала его жизни широконоздрый нос отца, плоские бритые губы, глаза с белыми ресницами и круглую голову, остриженную под ноль, и спросил:
— А в Харькове долго будет стоять поезд?
Угадав его следующий вопрос, Прудников ответил на него:
— Нет, к маме твоей мы съездить не успеем: поезд будет стоять всего минут двадцать.
— Вот и Харьков! Смотри — Харьков! — сказала чернобровая своему Арику.
— Харьков! — повторил Арик громко.
— Харьков, — прошептал Костя и кинулся к окну.
И все время, пока стоял поезд, он не отходил от окна и во всей торопливой толпе на перроне огромного вокзала разглядывал только молодых высоких женщин с русыми, подстриженными у плеч волосами.
— Как же это так? Мама в Харькове, а не было ее на вокзале… а? — спросил Костя отца, когда поезд двинулся дальше на юг.
— А зачем же ей было выходить на вокзал? — удивился Прудников. — Я ведь ей не писал, что мы едем и чтоб она вышла к такому-то поезду…
— А почему ты… почему не писал?
— Э-э, почему, почему?.. Она теперь занятой человек… Она ведь не сидит теперь дома, как в Москве сидела, а служит…
Костя задумчиво свернул свиное ухо из полы отцовского пиджака, шевельнул это ухо туда-сюда, но тут же бросил и ничего уж не спросил больше о Харькове.
В Джанкой приехали ночью. Здесь была пересадка на Керчь, самый рыбный из городов Крыма. Костя устроился для спанья в уголку на лавке, и до утра кругом него клокотал вокзал. Пили чай за столиками и столами и что-то такое ели, для чего сами ходили в буфет и оттуда приносили себе то стакан чаю, то бутерброд, а пока ходили одни, оставленные ими стулья занимали другие, и потом подымалась из-за этого голосистая брань. Швейцар спрашивал у всех входивших билеты, кого-то выводил, взявши за шиворот и приговаривая: «Иди-иди отседа! Иди-иди, тебе говорят, отседа!» — и в то же время кричал кому-то в сторону: «Гражданин, без билета нельзя!..» У какой-то старухи украли и билет и деньги, и она голосила на весь вокзал, пока ее не вывел тот же швейцар. Пронзительно свистали паровозы за окнами, и кто-то то и дело откуда-то из-за стены, высоко, под самым потолком, громко, но очень гундосо говорил в черную трубку: «Слушайте! Поезд номер… отходит…» И потом секунд через пять: «Паф-та-ряю! Поезд номер… отходит…» Среди этого гула, и гама, и воплей, и свистков, и «паф-та-ряю!» Костя заснул наконец, а проснулся только утром, когда черная труба «пафтаряла», что поезд на Керчь отходит во столько-то утра, и отец подымал его тяжелую голову с чемодана.
До Керчи, которая от Джанкоя всего в двухстах километрах, поезд, весь из одних только жестких вагонов без плацкарт, тащился целый день. И несколько раз спрашивал отца Костя:
— Когда же будет этот твой конец света, товарищ Семен? Я уж, должен тебе сказать, очень устал ехать!..
Все-таки к вечеру приехали в Керчь.
Рядом с ними, в чрезвычайно густо набитом вагоне, как-то незаметный прежде, устроился плотный обрубковатый человек, и без того коротенький да вдобавок оказавшийся еще и с поврежденной левой ногой: она у него была намного короче правой, отчего ботинок его на левой ноге был какой-то двух- или даже трехэтажный и очень занимал Костю.
Но когда Костя обратился к отцу: «Погляди, — что это?» — и указал ему пальцем на странный ботинок, Прудников широко раскрыл глаза на Костю и покачал укоризненно головой.
Коротенький человек с коротенькой левой ногой сел на какой-то маленькой станции перед Керчью, вот почему Прудников, когда уже показалась вся Керчь, обратился к нему:
— Вы, должно быть, бывали раньше в этих местах, — скажите, вон та гора как-нибудь называется? — и указал на крутую гору, внизу усаженную домами.
— Ну, а как же не называется? — удивился тот. — Это же и есть гора Митридат! А вот то, что на ней зданьице кругленькое белеется, это — памятник ему.
— Кому же это ему? — не понял Прудников.
— Как кому? Самому этому Митридату!
— Ми-три-дат?.. Гм… — начал было вспоминать Прудников и не вспомнил.
— Памятник этот спокон веку тут стоит и уж, почитай, развалился, — объяснил коротенький.
— Ага, — значит, старина-матушка… А море тут какое против города — Азовское или же Черное?