Под чужим знаменем
Шрифт:
И нестерпимо захотелось Мирону бросить все к чертям и, не мешкая, скакать верхом или идти пешком в Киев, к Оксане. Сказать ей, что погиб Павло, что нет его, чтоб не ждала, не надеялась. Выждать, пока выплачет она все слезы и успокоится: у баб слез много – со слезами выходит вся память. Затем жениться. И снять наконец тяжкий камень, который навалил он себе на сердце.
Но и бросить добро не поднялась рука. Без добра кто он? Без денег – разве такой нужен он Оксане? Выплачется – и найдет другого, богатого.
С еще большей яростью стал он грузить на телегу оружие. На дно тщательно
Ехал глухими степными дорогами, села объезжал стороной, ночевал в лесу, не разжигая огня. Боялся. Лишь один раз, за Таращей, решился Мирон заехать в село Ставы, к своему дядьке. Знал, что живет он на отшибе, не на глазах соседей, – никто не увидит. И вышло так, что не зря заехал. Помылся, досыта поел, выпили с дядькой, как водится, за встречу. Разомлевший Мирон не утерпел и несмотря на то, что считал живущих в молчанку удачливыми и счастливыми, рассказал о «товаре», которым загружена телега. И дядька расстегнул ворот, почесал грудь и тоже в ответ – под страшным секретом – открылся Мирону: вот уже второй месяц водит он белых лазутчиков в Киев, в последнее время переправляя туда оружие. Платят золотом. За соответствующее вознаграждение пообещал найти Мирону покупателя на его «товар». Всего два дня прожил Мирон у своего гостеприимного дядьки и в дорогу тронулся с легким сердцем, мутной головой и крепкой надеждой на хороший заработок.
В Киев он въехал глубокой ночью. Глухими стежками и оврагами миновал красноармейские заставы. Почти до рассвета плутал по кривым улочкам, объезжая стороной центральную часть города. Перед рассветом, когда сгустилась самая крепкая темень и с Днепра потянуло холодком и туманом, он добрался до Куреневки. По-хозяйски отворил знакомые ворота и, негромко покрикивая на лошадь, въехал во двор. Ослабил упряжь, вынул удила, кинул лошади охапку сена и лишь после этого, глотнув побольше воздуха и пытаясь унять предательскую дрожь в коленях, поднялся на крыльцо, постучал.
Занавеска отодвинулась, и в окне возникла простоволосая Оксана. Долго всматривалась. Сердце у Мирона захолодело, он жалобно отозвался на ее взгляд:
– Это я, Ксюша!
– Ты, Павлик? – чуть-чуть отпрянула она от окна, закрывая рукой грудь.
– Мирон это… Ксюша, – упавшим голосом объяснил он.
– А Павлик? Где Павлик? – И, не дожидаясь ответа, скрылась за оконной занавеской, торопливо загремела в сенях засовами. Посторонилась, пропуская в горенку. Выглянула во двор, словно ждала, что следом за Мироном в дом войдет ее Павло.
Но тихо было во дворе, лишь шелестела сеном лошадь. Следом за Мироном Оксана метнулась в горенку, зажгла копотный каганец. Пока разгоралось пламя, натянула поверх ночной сорочки юбку, накинула на плечи большой платок, зябко повела плечами, не решаясь больше ничего спрашивать.
Присев на край табурета у самой двери, Мирон скорбно и неторопливо закурил, выждал необходимую паузу.
– Так вот!.. Разогнали всех нас, Ксюша! Ночью… налетели казаки и… в одном исподнем в лес погнали… Н-да!.. Кого в хуторе зарубили, кого за хутором достали. Кони у них добрые! – Голос Мирона лился спокойно, деловито. Никак не мог настроить он ни своего сердца, ни своего голоса на скорбь.
– А Павлик? – прижимая к губам кончик платка, готовая закричать, со страхом спросила Оксана. – Скажи только одно слово! Жив Павлик?
– От, ей-богу! – сокрушенно покачал головой Мирон. – Я ж тебе все по порядку. Кони добрые, хорошо подкованные… грязь не грязь – с места в карьер!.. Н-да! Немного нас уцелело! Собрались в лесу. Павла – нету… А потом, уже позже, один наш сказал, будто видел Пашку в лесу… убитым!
Оксана вскрикнула, словно от нестерпимой боли. Спотыкаясь, как слепая, о стулья и обреченно волоча за собой по полу платок, протащилась из горенки в кухню. Привалилась к двери и там, наедине, отдалась своему горю.
Мирон еще долго сидел в горенке. Докурил цигарку, аккуратно растер между пальцами окурок и лишь после этого поднялся, вышел во двор.
Заря высветила уже полнеба, разлилась по крышам домов, отчего они казались покрытыми красной жестью.
Лошадь до последнего стебелька подобрала сено и дремала, низко опустив голову. Мирон стал ее распрягать.
Скрипнула дверь, и на крыльцо вышла Оксана. Искоса Мирон поглядел на ее лицо: вроде бы спокойно, глаза опущены…
– Ты вот что, Мирон! – сказала она холодным, чужим голосом. – Ты чуток погоди распрягать… езжай отсюда, Мирон!
– Чего ты, Ксюша!.. – оглядываясь по сторонам, шепотом спросил Мирон. – Чего ты? А?
– Не верю я тебе!.. Не верю! Нету в голосе твоем сочувствия моему горю. Или врешь ты, или…
– Или что? Говори!..
– Жив он! Сердце мое чует – жив!
Мирон оставил лошадь во дворе и, сердито горбясь, поднялся к ней на крыльцо.
– Ты не дослухала всего. Я сам опосля видел его… мертвого, так что зря надеешься, – безжалостно сказал он. – Похоронил, а как же! Место приметил. Устоится какая-то власть, свезу тебя туда…
Мирон говорил, а тело Оксаны, словно под ударами, клонилось все ниже, и вдруг она упала на крыльцо, заголосила.
Мирон испуганно наклонился к ней, кончиками пальцев притронулся к ставшему мягким плечу, стал уговаривать:
– Тише, Ксюша! Соседей поднимешь. Заметут меня с моим «товаром» – оружие тут. Уже и покупатель нашелся, – торопливо, глотая слова, бормотал Мирон. – Золотом платят, десятками николаевскими! А мы ж молодые. Еще все наладится. Жизнь, говорю, наладится. Жизнь – она такая: то тряской, то лаской. Любить тебя буду, собакой твоей, рабом твоим… Не кричи так, услышат соседи!..
– Мне все равно теперь!.. Все равно мне!.. Что жизнь, что смерть – все равно! – обреченно причитала она. И было в ее причитании столько горя, столько безнадежной тоски, что Мирон вдруг твердо понял: не забудет она Павла. Никогда не забудет…
Юра запоем читал «Графа Монте-Кристо», когда услышал на скрипучей лестнице вкрадчивые шаги Сперанского. Викентий Павлович поднялся к нему в комнату, устало присел на краешек дивана.
– Юра! Сходи к Бинскому, – попросил обессиленно он. – Он даст тебе масла.